Сейчас, как я говорил уже, работаю я над романом о новой Сибири. Много и часто езжу в Сибирь и на Дальний Восток. В 1956 году объехал Читинскую область и Бурят-Монголию; в 1957 году — Иркутскую область: был на Ангаре на строительстве Братской ГЭС, на Илиме, ехал верхом по Ангаро- Илимской тайге; на Лене, на Байкале… во многих местах побывал я, много видел любопытных, замечательных людей, — и немалому научился от них.
Думаю много и часто о них, о Сибири — и о Москве.
Собственно, живу я под Москвой, километрах в двадцати, на даче, в Переделкине. Однако в Москве бываю часто: я люблю этот город; я напряженно вслушиваюсь в гул его, когда подъезжаю к нему, и напряженно гляжу ему в глаза, когда иду по его бесконечным улицам. Он говорит со мной то мягким, то резким голосом, — я одинаково люблю этот голос: ведь это голос моего учителя!
И вот сейчас, когда я пишу роман о новой Сибири, разве я миную учителя своего — Москву и московских людей? Она ведь, учась, учит и меня, и моих друзей, и мою Сибирь, и мой Казахстан, и многие другие земли.
…Иногда возвращаемся в Переделкино поздно ночью.
Наша машина выскакивает на остатки той горы, которая когда-то называлась Поклонной и где будто бы Наполеон тщетно ждал делегацию московских граждан с ключами русской столицы. Гора почти срыта и застроена высокими домами. Минское шоссе, широкое, тусклое, буро-серое, обсажено молодыми липами и лиственницами. Год от году тени этих деревьев все ближе и ближе тянутся к нашей машине. Но этой ночью по краям шоссе заметно лишь что-то пепельно- серое, непрестанно колышущееся. Весь день была буря, и деревья, опьяневшие от ее неистовства, будут докачиваться всю ночь.
Машина подлетает к повороту. Справа — Баковка. За новым длинным домом из кирпича видны деревянные строения, в груде которых скрывается мелькнувший сверкающими огнями электрический поезд. С такой же быстротой и прямотой, как электрический поезд, помчится Минское шоссе дальше, а мы свернем в сосновую рощу, промчимся мимо зеленого забора санатория, чтобы поскорее выскочить к пруду. Дорога здесь всегда мокрая, идущие с поезда шагают медленно, но, когда роща кончается и дорога вступает в деревню, прохожие прибавляют шагу, а машина с острым задором обгоняет их.
Мы спускаемся к насыпи пруда. Пруд — светлосер, с легким красноватым налетом. Ветлы на насыпи широкие, древние. Парк по ту сторону пруда с огромными липами, кедрами, лиственницами, со старинным домом с колоннами тоже очень широк. Под седовласыми тревожными ветлами гуляют люди, и мы въезжаем на насыпь, огороженную белыми низкими столбиками с черной каемкой.
Здесь гуляют и писатели, которых немало живет в Переделкине, и студенты Литературного института, и просто жители Москвы, которые приехали сюда отдохнуть, — труженики великого города великой страны.
И глядя на их красивые и некрасивые лица, их задумчивые бездумные взоры, я до краев, как этот пруд, наполненный прошлым и настоящим, вспоминаю многие встречи с другими тружениками, знаменитыми и не знаменитыми, великими и не великими, известными и не известными.
…В самом начале 1921 года я вышел через Миллионную на Мойку против Придворных конюшен. Настала оттепель, дул влажный ветер, и Мойка и камни мостовой были покрыты ржаво-желтым налетом. Устав, я положил связку книг — ею наградил меня Горький, считавший, не без основания, что мои знания очень малы, — на каменную тумбу и задумался.
Меня всегда, и каждый раз по-разному, удивлял Горький. Сегодня он очень болен, это заметно даже и моему совсем неопытному взгляду. Лицо у него. удлинилось, нос заострился, и бровные дуги приподняты как-то странно и тревожно.
Но вот он коснулся рукой папки, где лежат рассказы молодых писателей, — и болезни словно не было! Перебирая одну за другой, стал он вспоминать, как начинали современники его, писатели, ныне известные всему миру:
— Да вы поймите же, что они начинали гораздо слабее! — воскликнул он радостно. — Вы все начали удивительно. И еще более удивительные дела ждут вас дальше, — и поэтов, и писателей, и ученых, и самых обыкновенных крестьян и рабочих.
А как он пытливо глядел на каждую нашу рукопись, огорчался каждой нашей ошибкой, и какой грациозной представлялась ему композиция любого нашего рассказа, который, быть может, и не имел ничего грациозного.
— Вы вошли в эпоху плодотворнейшего труда, помните это! Вы будете не только писателями, а и учеными, — в своей области. И
каждый, не только писатель, — каждый рабочий, — будет ученым. Большие времена вы отвоевали себе! Ученые времена. Да, ученые…