Однако в отличие от богов и чудес, мантическое искусство и вещие сны нисколько не вызывают у Дарета подозрения. Трижды исполняются предсказания Калханта (гл. 15, 30, 43), а также предсказание дельфийского оракула (гл. 15), Гелена (гл. 7) и Кассандры (гл. 8, 15); вещий сон снится Андромахе перед гибелью Гектора (гл. 24). Дарет вводит — в результате какой-то путаницы — еще одного, неизвестного традиции прорицателя Эвфорба, отца Панфа (у Гомера так зовут его сына). Возможно, здесь сыграла роль легенда о перевоплощении души Эвфорба в Пифагора, пользовавшегося в позднеантичное время славой мага и чудотворца.
Сведения, не касающиеся непосредственно основной линии повествования, крайне мало интересуют автора. Поэтому трудно судить о его кругозоре. Многие детали говорят об отсутствии у автора знаний мифологии, или о пренебрежении ими, которое заметно, когда Гесиона оказывается матерью Аякса, а для объяснения знакомства Телефа с Тевтрантом привлекается мнимый поход Геракла в Мизию за кобылицами Диомеда, противоречащие географии. Часто именно незнание малоизвестных версий приводит автора к изобретению оригинальных. Так, не зная о происхождении Калханта из Мегар[61]
и не находя в «Илиаде» никаких сведений о его происхождении и о том, к отряду какого из вождей он относится, Дарет делает его троянским перебежчиком (гл. 15).В «Истории» совершенно не используются генеалогии — этот традиционный признак мифографической литературы, чуждый историзирующей манере Дарета. Хотя основные генеалогические сведения, конечно, были известны автору, как об этом свидетельствуют упоминания Клитемнестры, сестры Елены (гл. 9), и Ликомеда, деда Неоптолема (гл. 36), но он пренебрегает ими всегда, когда этого не требует непосредственный ход повествования. Так, например, из самого текста «Истории» нельзя узнать о том, что Ахилл — сын Пелея, а Аякс — его двоюродный брат.
Равнодушный к мифологической учености, автор не отличается и знанием географии. Он еще представляет себе взаиморасположение основных частей Греции (которую он анахронически называет Ахайей по имени находившейся там римской провинции — гл. 5), зная, что плавание из Фтии на Саламин пройдет вдоль берегов Беотии и что корабль, направляющийся из Спарты в Пилос, разминется в море с кораблем, идущим в Спарту с востока, однако даже в географии Греции он не пытается соблюсти точность, смешивая Фтию с соседней Магнезией (гл. 5) и перенося царство Пелия из Фессалии в Пелопоннес (гл. 1). За пределами же Греции вообще начинается полный географический хаос, где Фракия смешивается с Мизией (гл. 16), а Пеония представляется находящейся в Малой Азии (гл. 8, 9). Не знает автор и географии Троады, упоминая о морском устье Симоиса (гл. 2), который на самом деле впадает в Скамандр — эта деталь еще раз свидетельствует о незнании текста «Илиады»[62]
.Все это также говорит в пользу тех исследователей, которые отрицали существование греческого оригинала «Истории». Хотя какой-то греческий, точнее, когда-то бывший греческим, источник использовался при составлении «Истории»[63]
, настоящий ее текст был написан для аудитории, знакомой с Гомером только по пересказам, которой не резали слух никакие ошибки, даже незнание того, что говорится у Гомера о самом Дарете. Таким образом, традиционное объединение Дарета и Диктиса представляется не очень правомерным. «Дневник Троянской войны» Диктиса, как о том свидетельствует папирусная находка, на самом деле имеет греческий оригинал и представляет собой произведение иной эпохи, иной традиции. Произведение Диктиса насыщено мифологиями и эпическими сведениями и отличается весьма бережным отношением ко всем сюжетным деталям гомеровской традиции[64]. Именно простившись с бременем традиции, «История» приобрела простоту, законченность и лаконизм, способствовавшие ее популярности в Средние века.Дарет в латинской поэзии Средних веков; Иосиф Искан
Понятие «произведения» как чего-то раз и навсегда законченного и равного себе и, соответственно, понятие его «автора» в Средние века были весьма размытыми по сравнению с жесткостью их трактовки в античности и в Новое время. В средневековой литературе часто невозможно отделить очередную рукописную копию или перевод от переработки, а переработку — от новой книги. Столь же легко пересекалась граница между прозой и поэзией: прозаические тексты перекладывали стихами, а стихотворные (иногда возникшие как переложения прозаических) — снова прозой. То же иногда происходило с границей между языками: текст, уже являвшийся переводом, переводился заново на язык оригинала.