В Иерусалиме, посреди пустыни, Шатобриан замечает другую тишину, не похожую на безмолвие деспотических государств. В Иудее, «земле, чудесным образом превращенной в место для жизни. (...) пустыня еще нема и наполнена страхом и, кажется, никак не осмелится нарушить тишину, которая установилась, когда над ней раздался голос Всевышнего»[61]
. То есть пустыня понимается здесь, прежде всего, как пространство, внимавшее слову Бога. Ее тишина — это не молчание угнетенного и поникшего народа, несущего бремя деспотизма, но явный знак присутствия Бога, а также предчувствие Страшного Суда.Этими образами и впечатлениями Шатобриан передает присущие пустыне особенности. Она праведна, вечна и лежит вне времени, не имеет четких очертаний и часто ускользает от словесных определений, это бескрайнее царство минералов, и земля не рождает тут ничего, это пустое пространство, наводящее на размышления о непреходящем и вызывающее в нас чувство бесконечности. В то же время пустыня напоминает нам о смерти, поскольку является воплощением вечности «посредством аллюзий и метафор»[62]
. Она лишает мир материальности. Именно в таком свете пустыня виделась путешественникам XIX века.Ги Бартелеми в своих исследованиях показывает, что пустыня в восприятии Ламартина — место, отмеченное присутствием Бога, и знаковый для эпохи романтизма образ бесконечности, причем после преломления сквозь призму эстетики пустыня предстает не вполне такой, как в реальности, и наделяется новыми характеристиками, она «очищает душу человека и позволяет ему обрести себя после периода одиночества, оторванности от общества ему подобных; в пустыне совершается перерождение личности». И неслучайно тишина является непременным атрибутом этого места:
В оде-симфонии композитора Фелисьена Давида «Пустыня», написанной на слова Огюста Колена, развивается тот же мотив:
В пустыне, отмечает Ги Бартелеми, «к человеку приходит осознание бесконечности, и тишина — непременное условие для этого; она выявляет обнаженность и пустоту пустыни, снимает с мира покров материального и парадоксальными, неисповедимыми путями ведет к познанию тайны бесконечности». Душа погружена в «бескрайнее море вечной, звучащей тишины», в котором «у каждой песчинки свой неповторимый голос»[65]
.Эжен Фромантен, в чьей живописи тема пустыни играла исключительно важную роль, тонко чувствовал особенности этого места. В своих путевых дневниках под названием «Лето в Сахаре» он передает целую гамму впечатлений от пустыни, особенно подчеркивая ее безмолвие. Фромантен называет это безмолвие «пространственной кульминацией небытия», в нем отражена «эстетика исчезновения».
Ги Бартелеми очень точно уловил суть тишины, царящей в пустыне. Этому пустому пространству, в котором человеческие органы чувств настраиваются на совершенно иное восприятие мира, присуща «особая тишина — тоже иная». Здесь «тишина — не противоположность звуку, но состояние души, войдя в которое человек обнаруживает внутри себя новое, неведомое прежде измерение [...], и реальность предстает ему в другом свете»[66]
.Бескрайность пустыни, этот «неисчерпаемый источник удивительных впечатлений», «открывает перед человеком незнакомый ему раньше мир звуков». Иными словами, бесконечные просторы пустыни парадоксальным образом заставляют обратить внимание на бесконечно малое. Фромантен пишет, что «в тишине заключается одна из главных красот этого безлюдного края»[67]
; тишина рождается из пустоты и достигает такой концентрации и насыщенности, что направляет человека к сфере духовного. Звук растворяется в тишине, которая является необъемлемой составляющей пустыни.