Может быть, при таком положении следовало бы заговорить открыто о «настоящей национальной политике»? М. И. Терещенко не был лишен понимания, в чем она заключалась. Но, боясь рассориться с «демократией», он мог говорить только вполголоса. И такой половинчатой, хромающей на обе ноги и никого не способной удовлетворить, явно неискренней и не отвечающей достоинству руководителя русской внешней политики оказалась его речь перед Советом республики.
Связь внешней политики с обороной давала министру первую тему, развивая которую, он мог бы вернуться к своей мысли о «парадоксах», так «дорого стоивших» России и отныне «недопустимых». Развивала же левая печать ту мысль, что шансы «демократического мира» быстро падают по мере успеха демократических утопий. Но такое развитие темы перед аудиторией Совета республики было бы небезопасно... И министр ограничился двумя чертами сравнения. Во-первых, и об обороне, и о внешней политике... нельзя всего говорить открыто. Во-вторых, и оборона, и внешняя политика должны основываться на «одном и том же чувстве любви к родине и желании сохранить ее интересы». Однако Терещенко тотчас же испугался этого второго сравнения. Разве можно было здесь говорить о любви к родине, ее интересах как о чем-то объективно-обязательном и общепринятом? И, поймав себя на этой неосторожности, М. И. Терещенко тотчас же оговорился: он «хотел бы говорить здесь совершенно сухо и конкретно, не вводя вопросов государственной чести и достоинства, а только государственной целесообразности». И исключительно из соображений «целесообразности» он вывел, «что России нельзя оставаться одинокой и что та группировка сил, которая в настоящее время создалась,
Вероятно, это был единственный министр иностранных дел и единственная в мире аудитория, перед которой в