Волчак сперва с радостью, а потом с ужасом узнавал в Амелии себя: он знал это, чувствовал, когда в узоре чужой судьбы ясно провидишь собственное будущее. Она стала государственным человеком, дружила с Рузвельтом, катала над Нью-Йорком его жену; она написала книжку, к нему тоже все приставали — пиши да пиши, а что там напишешь? Про высоту поймет только тот, кто там был, а требуется, чтобы ты поблагодарил наставников и партию... ну, в ее случае благотворителей, жвачников... Летает не партия, Волчак уже это знал, летает главный в воздухе — и главный на земле. Остальные ползают. И потому Амелии всего уже было мало, и она ставила себе все более рискованные задачи, берясь за то, с чем не могли справиться даже мужчины, участвуя в аэрогонках (ну уж это зря, добродушно пробурчал Волчак, это уже шоу. Но потом вспомнил свою «Красную пятерку» над Красной площадью и опять вдумчиво кивнул). Ей хотелось невозможного, и вдруг в тридцать шестом она сказала: хватит. Авиацию отныне будут двигать вперед не рекордсмены, а инженеры; соревнуются не пилоты, а конструкторы. Романтический период в освоении воздуха позади, мы сделали все возможное, я хочу совершить последний рекордный полет вдоль экватора, а потом часть своего времени посвятить чтению, мемуарам и яхте, часть — работе над новыми видами самолетов, а для себя лично — родить ребенка. Я никогда еще этого не делала, а все остальное, кажется, уже.
Вот этого Волчак не понимал. Как может быть позади романтический период, если при создании новых самолетов кто-то должен будет их облетать? Как можно отказаться от полетов, когда не вышли еще в космос? Как это не будут нужны первопроходцы, когда на земле, на полюсах и в глубинах не все еще исследовано? И главное — как можно, всерьез ли это вообще, говорить, что надо родить ребенка, что этого еще не было? Это происходит каждый день в любых трущобах, в Гонолулу где-нибудь и в Бомбее, про который рассказывал ему Канделаки, Кандель про все читал, словно везде собирался побывать. Рожают по всему миру, и нет в этом ничего особенного — первые полгода ребенок вообще только ест и спит да по ночам орет, потом все только требует, разговаривать с ним можно с двух лет, но что он такого скажет? Волчак в ужас приходил при одной мысли о том, что будет когда-нибудь нянчить внуков. Он готов был нянчить самолеты, учить их летать, ему бы, пожалуй, даже доставило удовольствие менять им пеленки (мгновенно представил, наделен был живым воображением), но променять воздух на дом, на подгузники! У человека бывают дети, так положено, это такой же побочный эффект жизни, как старость и смерть; но видеть в этом смысл, небывалую радость!.. Нет, на это мещанство Волчак не покупался.
Она слетала еще из Калифорнии в Гонолулу, сквозь сумасшедшие ветра, но все это уже было не то. Она бредила кругосветным перелетом строго по линии экватора, двадцать восемь остановок, с залетом в Африку, Аравию и на несколько тихоокеанских островов. В первый раз ее словно предупредили — подломилась стойка шасси; Волчак увидел в этом точную копию своего инцидента с Баженовым. Но тут же ему вспомнилось: мы, большевики, с первой попытки можем не угадать, но тогда зайдем с другой стороны... Надо было упорствовать, и они перелетели! Она тоже упорствовала, хотя и понятия не имела о большевиках: маршрут изменился, она летела теперь не на запад, а на восток (муссоны, вспомнил Волчак) и вместо двух штурманов взяла одного, но стартовала. С тоской смотрел Волчак на ее последнее перед вылетом, последнее, видимо, в жизни фото: ничего от беспомощной девочки мамароди-меня-обратно, ничего от рыжей дьяволицы — спокойная сорокалетняя, умная, идущая в свой главный полет. Теперь она не зарабатывала на самолеты в кабине грузовика — теперь ей их дарили, и она царственно принимала. Они всегда становятся королевами — неуклюжие, неуверенные, достигшие высшего пилотажа в своем одиноком, редком, никому не нужном деле. Все она понимала, только он, Волчак, не понимал: неужели же это неизбежно? Неужели тот, кто хочет остаться первым, должен не вернуться из последнего полета? А космос? А что, если нет никакого космоса? Волчак попросил задержаться и помолчать у этого последнего стенда. Он смотрел на нее и видел себя. Но тут его осенило: нет!