Бровман этого ждал, предполагал его звонок еще с утра и знал, как реагировать. Простите, Владимир Константинович, сказал он, я работаю, мне надо сдавать срочный материал. Мы журналисты, вы герои, мы знаем свое место.
Бровман, сказал Кандель с силой и яростью. Прости меня, я уже сказал тебе, что я свинья. Ты не знаешь, как мне херово. Хочешь — ударь меня. Ну что вы, сказал Бровман, гнусно улыбаясь. Журналист чтобы ударил героя? Это же покушение на нашу славу. Бровман, очень тихо сказал Кандель, и Бровман понял, что говорит он серьезно. Бровман, ты один мне друг, прости меня. Серьезно. Я никогда больше не сорвусь, но я правда хочу завязывать со всем этим делом. Я не хочу больше. Понимаешь? Я делаю не то. Я не хочу больше на рекорды. Я просто вижу, что я следующий, можешь ты понять, умная ты голова? И поднял на Бровмана такие собачьи, такие страдальческие глаза, что вся броня с Бровмана слетела.
— Это я могу понять, — сказал он. — Я не могу понять, когда ты на людей кидаешься, а когда так — могу.
— Хорошо, что можешь, — выговорил Кандель. — Я, видишь ли, привык... что я машину контролирую, ну и в целом контролирую. Но сейчас, Бровман, такое у меня чувство... черт его знает, я никогда в такие вещи... но читал ты, скажем, Флойда про интуицию? Я считаю, летчикам это надо читать. В Штатах говорил — они не знают. Своего не знают, прикинь! А я знаю. И вот как я чувствую машину — это ты не можешь отрицать, — так я чувствую судьбу, это я еще на море тренировал. Иногда погоду предскажешь, иногда на человека глядишь и видишь — не жилец. Вот я сейчас не жилец.
— Брось, Кандель, это переутомление, — сказал Бровман. — Ты десять лет живешь на пределе, ну и, естественно...
— Я десять лет летал — ничего не боялся, — тихо сказал Кандель. — А теперь как пробило меня.
— Ну всему предел бывает, износ, сам знаешь...
— Какой износ? — с досадой спросил Кандель. — Где, какой износ? Мне тридцать четыре только года, я моложе тебя. Человек крепче машины, у меня не может быть износа. Просто втягивает меня, и все. Чем-то мы не тем занимаемся, потому что или с ума сходим, или сами себя гробим. Такое у меня чувство, Бровман, что разрабатываю я истребитель, а он истребляет лично меня. И без этого моя судьба не имеет смысла, а с героической гибелью имеет. Она как бы предполагается, ты понял? Это всем надо, на этом все как бы стоит. А я не хочу, но не знаю, куда мне от этого отвернуть. Поэтому я бросаюсь на людей и некоторое время да, буду бросаться, пока не придумаю. Но я придумаю. Варька беременна, мне нельзя ее одну тут с ребенком... Ее одну сожрут, тут такие, как она, тоже долго не проживут, понимаешь? Поэтому я буду сейчас думать, как сваливать, и ты со мной, наверное, некоторое время действительно не разговаривай... Я просто не хочу, чтобы ты держал на меня зло. Я, может, кроме отца, на свете трех человек серьезно уважал, вот ты из них один.
— А еще кто? — с профессиональным любопытством спросил Бровман.
— Да в порту, ты их не знаешь, — ответил Кандель и вдруг подмигнул, и Бровману отчего-то было приятно, что Кандель оценивал его как одного из этих портовых богатырей.
— Ну и ладно, одно к одному, — сказал Бровман. — Я на зимовку полечу на «Седова», они команду меняют, так что три месяца меня не будет. А за это время ты либо перебесишься, либо придешь в себя, либо придумаешь.
— Да я как раз в себе, — сказал Кандель. — Теперь-то как раз в себе. Ну, я знал, что ты поймешь. Бывай здоров, Бровман, не кашляй. Вернешься с «Седова» — зайди.
А когда Бровман и вправду вернулся с «Седова» — значительно позже, чем предполагал, — все было уже другое, и сам Бровман был другой. Была уже зима, и было чувство, как всегда в конце зимы: вроде и испытывали, а вроде и помиловали; облегчение, благодарность, разочарование — и немножко пусто. Жадно, сладко, свежо, но немножко скучно. После полюса ему все было немножко скучно.
5.
«Георгий Седов» дрейфовал уже больше года; руль его был поврежден, команда эвакуирована. Двадцативосьмилетний капитан Ладыгин на предложение смениться ответил: непременно покину корабль — в родном порту. В таком решении был свой резон: Ладыгин не знал, что ждало его в Москве. В задержке и поломке «Седова» он был не виноват, но кто и в чем виноват, уже значения не имело: виноват был тот, с кем случилось, и если расхлебаешь — ты герой, а если нет — будет с тобой, как с Брединским, и повезет, если посмертно.
Теперь «Седову», затертому льддами, предстояло идти на полюс. Это был старый ледокольный пароход, искавший еще Нобиле. Построили его англичане в девятьсот девятом, купили наши в шестнадцатом, до тридцать седьмого он ходил ровно и славно, в тридцать восьмом попал в герои. Капитанствовал на нем Ладыгин, перешедший с затертого и спасенного «Садко»: «Садко» был вытащен и отбуксирован «Ермаком», а Ладыгин, верный долгу, с командой из пятнадцати вернейших дрейфовал во льдах на «Седове», ожидая свободной воды.