Я протянула свою в ответ. Он схватил меня за руку, резко и грубо рванул вверх. Обхватил поперек живота. Поднял и понес. Я била его ногами, царапала. Люди хохотали, показывали на нас пальцами: «Вон, муж жену пьяную несет, щас покажет ей, где раки зимуют». Его толстый живот жег мою щеку, а из подмышек пахло собакой, солью и перцем. Я пыталась кричать. Он засунул мне в зубы кулак и встряхнул меня, зарычал: «Вякни попробуй». Я ничего не видела, лицо мое было воткнуто в его одышливо содрогающийся живот, в шершавую ткань рубахи. Я услышала, как хлопнула дверца машины. Меня втолкнули в железную коробку, и человекобык рухнул на сиденье рядом со мной.
Через усыпанное крапом грязи стекло я увидела в небе золотые купола. Это небесные облака закруглились, вытянулись и сложились в луковицы, в огромные золотые слезы, в золотые шары и сферы. Они стояли высоко в небе над маленькой железной коробкой и двумя человечьими телами в ней.
— Купола, — пробормотала я, и кулак опять ударил меня по рту, — помолиться ты не умеешь, не можешь, прежде чем людей ломать…
— У меня зубы из золотых денег сделаны. Я таких дур, как ты, люблю особо, — голос резанул воздух, руки выворачивали мне шею, отгибали голову. Я видела ершистый затылок шофера и чуяла запах сладкого благовония. Повозка взяла с места в карьер. Дома, столбы, фигуры, огни мелькали так, будто мы падали с горы. Я поняла, что я спасусь, если буду говорить с ним, говорить, говорить. Пусть он выбьет мне все зубы. Говорить. Разбитыми губами. В крови. Говорить, глядя ему в глаза.
— Я тоже люблю таких, как ты, грубых и прямых. — Кровь текла по подбородку, в дыру от зуба входили боль и ветер. — Я давно мечтала о таком, как ты. О сильном. Как тебя звать?
Щетина скребет мне висок. Вывернутые, в рваных шрамах, губы дышат в меня коньяком.
— Со мной никто не говорил так, как ты. Со мной все говорят как со зверем. Или не говорят, а лижут пятки. Меня зовут Симон. Можешь временно заткнуться и помолчать, пока я буду тебя целовать.
Он втянул в себя кровь с моего подбородка, проглотил.
— Симон… ты молился когда-нибудь?..
— Только дуры молятся. Мужики этой дурью не занимаются. Эй, шеф, задерни шторы! Симон желает приласкать киску.
Сперва атлас, затем бархат. Темень. Красные звериные глаза двух тусклых ламп перед ветровым стеклом повозки.
— Куда жмем, хозяин?
— В «Женераль». Да не спеши! Катай по городу кругами. Нам о многом с козочкой надо поговорить. Она языкастая. Но я ее переговорю. Она на меня нарвалась. Надо будет — я из нее котлету в брильянтах сделаю, для обеда в Монако. А разонравится — мы ее… с тобой… на пустыре. Шуруй!
В темноте жирные руки человекозверя стали весело задирать до подбородка мой мешок. Слюнявый толстогубый рот нашел мои губы, и я трогала языком дрожащую розовую медузу, винную и холодную. «Да, так надо, ты должна покориться гадости, отвращению распахнуть объятия свои. Не отворачивайся от судьбы, не морщись. Если ты подставишь, вслед за правой, и левую щеку, ты победишь». — «Я не хочу побеждать! Я хочу быть побежденной!» — «Смотри, смотри, милая, как несчастен этот человек. Ведь и зверь хочет любви. Хоть на час. На миг. Смотри, как ему холодно, темно; как слепы его глаза и ледяны его лягушачьи губы. Он хочет…» — «Тела моего!» — «Не тела твоего. Он хочет прожить на свете еще день, два. Человек умирает без пищи в пустыне. Человек замерзает в ледяном поле, без огня. Ты его еда. Он зажрался, одряб, и нутро его изрыгает проглоченное; он ищет свежатинки, нового куска, простого и чистого, который бы впрок пошел его кишкам, спас его. Еще два… три дня жизни». — «А если я не еда?! Не кусок?! А душа?!» — «Тогда — вся жизнь».
Вот оно. Вот, оказывается, как дарят жизнь. Вот как борются за жизнь. Вот кто я такая: хлеб, каравай, ломоть, пирог. Зубы обломаешь, Симон. Жирные щеки оцарапаешь.
Расслоиться, раздвинуться. Ямины вбирают корни, впадины стонут, впуская выступы. Темнота и запахи, много запахов; зверино чуять их, раскрыливать широкие ноздри. Язык зверя лижет мне лицо, живот. Тело — лепешка, ее можно месить, протыкать зубьями, печь. Лечь навзничь, вдохнуть пары бензина, засохшую блевотину под роскошным бархатом сиденья. Насади меня на себя, как на вилку, и съешь. Может, до косточки сжуешь. Может, не воскресну. У зверя большая голова, большой язык, большие лапы. Он пытается засунуть в меня все свое. Все, что дергается и дрожит перед ним и слепо подается вперед. Вперед. Вперед. В меня. В красную темноту. Вперед. В жизнь. Внутри смерть. Она на острие. В отверстии — жизнь. Проколи. Высади. Сделай еще одну дырку в дуре. А вкусное тесто. Пекари до тебя были плохие. Портачи. А я не портач. Я богач. Я слеплю тебя. Спеку тебя. И друзей угощу, ха! А ну их, друзей. Кто лапу к моему пирогу протянет — всех перестреляю. Тебя одну в живых оставлю. Тебя одну.
«Симон, мне больно!..»
«Мне тоже. Мне никогда не было больно».
Жилы растекаются, кровь льется по животу из черной дыры, где был зуб. Все мои дыры забиты, заткнуты, и медленно и больно содрогается чужое мясо в моем до пепла пропеченном тесте.