— Вы смотрите на меня из какого-то другого, возвышенного мира. Подготовились, да? Напрасно. Я пробовал когда-то увести вас с этого пути, рассчитывал на вашу интеллигентность… Теперь вы меня поставили перед очень трудной задачей. Но все же надежда спасти вас еще не утрачена. А может, вы не примете от меня никакой помощи?
Бровь Кондарева приподнялась, глаз слегка сощурился, как будто собирался подмигнуть. Потом в нем вспыхнул огонек, и взгляд стал пронзительным и жестким. Христакиеву показалось, что взгляд этот проник прямо туда, где он скрывал свои мысли. «Тон надо сменить, иначе он поймет и я ничего не добьюсь», — подумал он.
— Я пришел сюда не из любопытства, а чтобы сделать для вас все, что можно. Вы спросите, с какой стати я стал заботиться о вашем спасении. Я отвечу вам откровенно: у нас с вами когда-то были общие взгляды, но различные цели. Я даже вообразил было, что вы можете быть моим интеллектуальным другом, не говорю единомышленником — это слово здесь неуместно. Вы, однако, отказались, назвали меня провокатором… Вы встали в один ряд с теми, кого, несомненно, презираете, как я презираю буржуазию, вы ушли к толпе, вместо того чтобы быть с избранными. В этом, конечно, ваша ошибка, — Христакиев принялся расхаживать вдоль стола, чтобы уйти от взгляда Кондарева. — И знаете, что вас соблазнило? — продолжал он. — Таинственность и дерзость революционной идеи, которая сейчас вылилась в глупый мятеж. Человека, который хочет мыслить понятиями, лежащими по ту сторону добра и зла, не может не искушать именно эта таинственность идеи. Таинственность вообще присуща всякой игре в жизни — любопытно увидеть, что в конце концов получится из нашей идеи!.. Не знаю, верили ли вы искренне в классовую борьбу, ежели отказываетесь от всех благ во имя блага других, исключительно для того, чтобы убедиться, что ваша идея осуществима. Там, в вашей тетрадочке, есть еще одна мысль, которая тоже весьма показательна и интересна. Вы писали, что человеку необходимо отказаться от обожания собственных законов и нравственных норм, чтобы ему стало понятно, что он свободен и что эта свобода — страшная. Я вас понимаю и полностью с вами согласен. Такая свобода действительно страшна — черт знает, куда она ведет. Может, к самому черному рабству… — Вертя на среднем пальце массивный золотой перстень со сверкающим рубином, Христакиев вдруг умолк и поглядел на Кондарева.
Кондарев смотрел на стену, и по его измученному лицу было видно, что слушает он с досадой.
— Возможно, вы сейчас не в состоянии меня понять? Наверное, с моей стороны глупо занимать вас философским пустословием. Но я хочу, чтоб вам стало ясно, почему попали сюда.
На губах Кондарева появилось нечто похожее на усмешку или скорее гримасу скуки. Христакиев внимательно следил за ним.
— Вы скажете: я здесь не один, здесь — народ. Да, верно, не спорю. Но народ этот едва ли понимает, что он творит. Он перенес столько страданий в рабстве и набрался весьма своеобразной мудрости, когда насиловали мать, сестру или жену его, когда резали его отца, когда он унижался перед своим турецким господином или ходил за его конем… Тогда он набрался эзоповой мудрости, и в том подлом, униженном бытии все ценности, кроме материальных, превращались в его голове в кашу… Существует ли закон — нет! Есть ли справедливость — нет! Мы все трудовые люди, черные, жалкие, мы все равны, но это не мешает нам быть умными, умнее этой прогнившей Европы, за которой нам надо гнаться и которая чужда нашей рабской, сермяжной мудрости. Вот откуда бунтарский инстинкт отрицания и разрушения. Почему бы тогда болгарскому бунтарю не занять своего места в мировой истории? Почему таким, как мы, не заняться проблемами мировой политики? — Христакиев улыбнулся. — Похоже, вам все это наскучило, — сказал он.
— Вы говорите с самим собой.
— Возможно. Я сказал, что буду с вами совершенно откровенным. Солдаты за дверью — даже если они и слышат — все равно ничего не поймут.
В коридоре раздались шаги, и в дверь постучали.
— Войдите! — сказал Христакиев.
Вошел солдат с подносом, на котором стояли две тарелки с жарким, бутылки и бокалы.
— Я сам не ужинал и заказал это в офицерской столовой. Не стану вас заставлять, но будет глупо, если вы откажетесь. Это единственный шанс поесть по-человечески, — пояснил Христакиев, когда солдат, поставив поднос на стол, вышел.
Кондарев отвернулся и даже не взглянул на поднос.
— Я понимаю, когда так болит глаз… но попробуйте. Жаркое приготовлено отлично и не отравлено. Могу попробовать — выбирайте тарелку! — Христакиев сел, взял в руки вилку и нож и приготовился есть.
— Яд — это вы сами. Я не голоден.
— Хотите оставаться начеку?
— Да, хочу!
— Смешно! Боитесь, что, наевшись, станете податливы к соблазнам жизни и падете духом. Какой же вы отъявленный аскет! Или не хотите принять это от меня?
— Перед тем как меня привели сюда, я ел.
— Тогда хотя бы выпейте коньяку или вина. Это облегчает боль.
— Я вас слушаю.