Однажды Саша, будучи уже женатым на Наташе, при мне вместе с Вадимом Пассеком вспоминал о временах их студенческой жизни. «Жизнь эта, — говорил один из них, — оставила у нас память одного продолжительного пира дружбы, пира идей, пира науки и мечтаний, непрерывного, торжественного, иногда бурного, иногда мрачного, разгульного, но никогда порочного». Наташа попросила их сделать нам полный очерк того периода их жизни. Саша отвечал, «что оживить это прошедшее время, сделать вполне понятным в рассказе, невозможно; чтобы вспомнить все мечты, все увлечения, — продолжал он, — надобно очень многого не знать, очень многого не испытать, надобно перезабыть бездну фактов, стереть с души бездну пыли, соскоблить пятна, заживить рубцы, осветить весь мир алым светом востока, всем предметам дать положительные тени, утреннюю свежесть и разительную новость. Мало того, надобно, чтобы друзья юности собрались вместе в той же комнате, обитой красными обоями с золотыми полосками, перед тем же мраморным камином и в том же дыму от трубок».
— Да, — заметил Вадим, — никто из нас не забудет этой заветной комнатки. Когда, возвратясь в Москву, я ехал мимо того дома, в котором она находится, то был грустно поражен, увидавши вывеску портного над ее окном, а на вывеске красовались ножницы с раскрытым ртом, зовущие проходящих снять мерку. Мне была смертельно жаль и досадна эта профанация храма юности.
— Я уверен, — шутя сказал Саша, — что если существуют духовные миазмы, то этот портной шьет мечтательные фраки, энциклопедические жилеты и фантастические сюртуки; уверен, что его работники мечтают сделаться великими портными и пересоздать фасоны, уверен, что он сам «ein bügeieisener Held»[103], но не пойду к нему заказывать платья, чтобы не увидать утюга на месте бюстика Наполеона и мерки на месте Фауста, чтобы не увидать его самого на месте Ника.
Воспоминая и перебирая эпоху студенческой жизни, они сделали из нее тот вывод, что все это прошедшее группируется около двух начал, составляющих сущность тогдашней жизни. Начала эти —
В величественном храме
— На нашем факультете, — говорил нам Саша, — царил почти такой же беспорядок, как и в моем домашнем воспитании. Физико-математический факультет распадался по своему составу на два различные, вместе соединенные, отделения. Обе отрасли преподавались не полно; но так как математические науки шли лучше, то большая часть студентов занималась исключительно математикой, значительно умножая собою число занимающихся ею действительно по призванию. Первым математика ничего не принесла, — заметил он, — кроме учительского звания по окончании курса; строгая метода ее может сделать пользу только хорошо организованной голове; посредственные люди не сумеют перенести этой методы в другие области ведения; для них мощные средства анализа и синтеза, геометрии и алгебры совершенно бесполезны.
— Кто были у вас и считались лучшими профессорами математики? — спросила Сашу его жена.
— Профессор Щепкин, читавший дифференциальные и интегральные счисления, был не без достоинств; он имел хороший дар изложения, в чем состоял недостаток у весьма знающего профессора Перевощикова. Жаль только, что это был человек, мало следивший за движением науки. Высшую алгебру читал Иван Иванович Давыдов, философ, филолог, историк, критик, латинист, эллинист и математик; в математике, к несчастию, мудрено отделываться кудрявыми фразами, алгебра неумолима. Преподавание физических наук представляло разнохарактерный дивертисмент.
Во главе профессоров природоведения стоял в то время Михаил Григорьевич Павлов, человек, от природы одаренный сильной логикой и убедительною речью. Он своим преподаванием начал новую эпоху в жизни университета. В Германии Павлов сроднился с натурфилософией, с многообъемлющими взглядами на науку и в особенности с ее динамической физикой. Он открыл студентам сокровищницу германского мышления и направил их ум на несравненно высший способ исследования и познания природы, нежели тот, которым они могли почерпнуть что-нибудь в науке из преподавания до Павлова; но, что еще важнее, Павлов своей методой навел на самую философию. Вследствие этого многие принялись за Шеллинга и за Окена, и с тех пор московское юношество стало все больше и больше заниматься философией, заниматься отчетливо и успешно. Павлову принадлежит честь начала и споспешествования развитию философии в Московском университете.