При поступлении Саши в университет характер Московского университета был частию патриархальный. Начальство обращало на него не слишком большое внимание, лекции читались и не читались; студенты физико-математического отделения жаловались на это, говорили, что Фишер, преподававший зоологию, читает лениво, рассеянно, недостаточно, об одних Radiata{4}, руководясь своей системой. Рейс во весь год прочел только предисловие Берцелия и две главы первого тома «Oxygène», «Hydrogène»[110], и то на французском языке, которого, говорили студенты, и сам хорошо не знал. Ему помогал Гейм. А. Л. Ловецкий преподавал минералогию по собственному руководству, — сколько прочтется; М. Г. Павлов, при всех достоинствах, о которых сказано выше, прочитал одно введение в физику. Можно ли было при таких условиях выучиться чему-нибудь основательно, в связи и с некоторой параллельностью усвоить себе разные отрасли естественных наук? Конечно, нет. Но, несмотря на все это, Саша говорил, что он много приобрел в университете и глубоко ему благодарен.
В этот период времени при университете было три ученые общества:
В 1827 году попечителя московского учебного округа, князя Оболенского, заменил Писарев; с окончанием попечительства князя Оболенского характер университета несколько изменился{7}.
Профессора и студенты носили вицмундиры с малиновыми воротниками и гербовыми пуговицами, в торжественные дни были при шпаге и в треуголке. Явился карцер. Но, несмотря на это, многие студенты приходили на лекции как и в чем хотели: на иных виднелись эксцентрические платья, волосы чуть не до плеч, прикрытые крошечными фуражками, едва державшимися на юных головах. На шеях пестрели разноцветные шарфы. Сумерками студенты шеренгами прохаживались по Тверскому бульвару с таким решительным, вызывающим видом, что гуляющие давали им дорогу.
По удалении неприятеля Москва стала быстро воскресать из развалин и расти, с нею вместе рос и Московский университет. Со всех сторон России в него втекало юношество и облагораживалось в аудиториях и товарищеских кружках.
В университете Саше открылась жизнь новая, она до того втягивала его, что дома он чувствовал себя точно в клетке и рвался из нее вон. Он страстно подал руку и сердце товарищам, страстно слушал лекции и с таким же увлечением с лекций завертывал в кондитерскую Пера, хотя бы ему вовсе не хотелось ни пить, ни есть, ни читать газеты. В промежутках между лекциями он ораторствовал с товарищами о философии, о политике, о литературе. Шеллинг стоял на первом плане. Вскоре Саша занял среди товарищей первое место по красноречию, блеску идей и остроумию.
Иногда с лекций или, с трудом отпросясь у отца, вечерком он заезжал к Нику.
Ник в это время жил один в доме своего отца на Никитской. Он занимал там одну комнату в нижнем этаже, светлую, просторную, с широкими диванами и мраморным камином, обитую пунцовыми обоями с золотыми полосками.
Ник привлекал к себе своей мягкой поэтической натурой; товарищи приходили к нему отдыхать от домашних неприятностей, беседовали душа нараспашку, иногда шумно, напролет ночи. Это брало у него много времена; он страдал от беспрерывных посещений, но встречал каждого своей кроткой улыбкой. Саше еще не допускалось проводить ночи вне дома, что сильно возмущало и даже бесило его.
Кроме комнаты Ника, круг их собирался еще в скромной квартире другого товарища, Вадима Пассека.
Саша не раз восторженно говорил нам о Вадиме; рассказывал, что он принадлежит к многочисленному семейству, недавно возвращенному из Сибири…
Иван Алексеевич, слыша это, сказал нам, что знал Петра Богдановича Пассека, а еще короче его побочного сына Петра Петровича, которому он дал фамилию Пассека[111] и оставил все свое состояние…
Рассказы Саши о Вадиме и его семействе несколько времени очень занимали нас, потом новые впечатления почти изгладили их из памяти.
Саша был точно в чаду, в угаре от университета, товарищей и производимого им влияния. Когда он оставался дома или брал книгу, чтобы, как бывало, почитать вместе со мною, то видно было, что душа его не тут, а где-то там… у Ника… в университете… в кондитерской у Пера… у Яра…