Читаем Из дальних лет. Воспоминания. Том первый полностью

Действительно, это был ребенок худой, бледный, с редкими, длинными белокурыми волосами, с большими темно-серыми глазами, в которых порой блестели искры и рано засветилась мысль. Невзирая на его чрезмерную живость, он редко улыбался, шалил, ломал, шумел серьезно, как бы делая дело. Часто, бросивши игрушки, он останавливал взор на одном предмете и как бы вдумывался во что-то. Чувствуя нерасположение к себе родных со стороны отца своего, несмотря на их видимое внимание, он и сам их не любил и старался избегать их присутствия. В особенности он старательно удалялся от княгини Марии Алексеевны Хованской, которая из любви к брату Ивану и по долгу христианки, как она выражалась, желая сколько-нибудь исправить избалованного ребенка, всякий раз, как только он попадался ей на глаза, читала ему нравоучение и пугала его, говоря, что до нее доходят слухи, как он капризничает и никого не слушает, и что если это правда, то она его запрет в свой ридикюль или в табакерку. Потом, обращаясь к брату, прибавляла: «Отдай-ка мне своего баловника на исправление, я его сделаю шелковым». Саша боялся ее до смерти; иногда достаточно было сказать: «Вот постойте, я скажу княгине, что вы не слушаетесь», — и он делался шелковым{12}.

Все видели в «Шушке» только баловня, из которого не будет никакого толка, но никто не умел из-за баловства рассмотреть, сколько ума, добродушного юмора и нежности было в этом ребенке. Никто не обратил внимания на врожденные ему чувства деликатности и человечности, которые, невзирая на эгоистическую, полную деспотизма среду, в которой он рос и развивался и в которой мог быть первым деспотом, были в нем так сильны, что он рано почувствовал, а вскоре и понял все отталкивающее окружавшего его мира, сочувствовал всему угнетенному, до слез возмущался несправедливостью, постоянно нуждался в сердечном привете, и страстно, беззаветно отдавался чувству дружбы и любви и во всю жизнь сохранил ненависть к рабству и произволу. Один Иван Алексеевич понимал его, понимал содержавшиеся в нем возможности и старался развить в нем сдержанность. Раз, когда Саше было лет одиннадцать или двенадцать, собралось у Ивана Алексеевича человек десять почетных посетителей, в том числе был и сенатор; все они уселись в зале около круглого стола, за которым Луиза Ивановна разливала чай; мы с Сашей поместились в этой же комнате за особым небольшим столом и, разложивши на нем огромную книгу в богатом переплете, с дворянскими гербами и родословными, стали ее рассматривать. Кто-то из посетителей, обратясь к нам, спросил, какая это у нас книга. Саша, не задумавшись, ответил: «Зоология». Я засмеялась, некоторые из гостей, из угождения Ивану Алексеевичу, одобрительно улыбнулись его остроте; но Иван Алексеевич не улыбнулся, а когда гости разъехались, задал нам такую гонку, что мы долго не забывали «Зоологию». Меня распек, зачем поощряю Шушку к дерзости, забавляясь его неуместными остротами, а его — как смел непочтительно выразиться о русском дворянстве, служившем отечеству, и заключил свою нотацию, обращаясь уже к одному Саше, словами:

— Ты не думай, любезный, чтобы я высоко ставил превыспренний ум и остроумие, не воображай, что очень утешит меня, если мне скажут вдруг: ваш Шушка сочинил «Черт в тележке», я на это отвечу: «Скажите Вере, чтобы вымыла его в корыте».

Мы покатились со смеху.

Старик сделал вид, что этого не заметил, подошел к круглому столу, под которым спокойно лежал Макбет, крикнул человека и велел ему вывести Макбета во двор. Потом, обратясь к нам, сказал:

— В жизни esprit de conduite важнее превыспреннего ума и всякого ученья.

Добродушная Луиза Ивановна больше всех в доме была любима. С каждым обращалась она ласково и снисходительно, за каждого заступалась, не вмешиваясь ни в какие дела. Вместе со всеми она несла долю притеснений и оскорблений от капризов Ивана Алексеевича. Иногда, выйдя из терпения, она делала оппозицию, но как это бывало всегда в безделицах, то и оставалось без всякого полезного результата. Тихо протекла лучшая пора ее жизни, в мелких домашних заботах, в чтении книг немецких авторов, попечении о Саше и о постоянно больном и капризном старике. Знакомых у нее почти никого не было; выезды Луизы Ивановны ограничивались по праздникам посещением лютеранской церкви да утренними прогулками на Пресненские пруды, иногда поездками за город со всеми нами{13}.

Дом Ивана Алексеевича сложился под влиянием философии XVIII столетия заграничной жизни того времени, чужих краев с привычками русского барства.

Перейти на страницу:

Все книги серии Серия литературных мемуаров

Ставка — жизнь.  Владимир Маяковский и его круг.
Ставка — жизнь. Владимир Маяковский и его круг.

Ни один писатель не был столь неразрывно связан с русской революцией, как Владимир Маяковский. В борьбе за новое общество принимало участие целое поколение людей, выросших на всепоглощающей идее революции. К этому поколению принадлежали Лили и Осип Брик. Невозможно говорить о Маяковском, не говоря о них, и наоборот. В 20-е годы союз Брики — Маяковский стал воплощением политического и эстетического авангарда — и новой авангардистской морали. Маяковский был первом поэтом революции, Осип — одним из ведущих идеологов в сфере культуры, а Лили с ее эмансипированными взглядами на любовь — символом современной женщины.Книга Б. Янгфельдта рассказывает не только об этом овеянном легендами любовном и дружеском союзе, но и о других людях, окружавших Маяковского, чьи судьбы были неразрывно связаны с той героической и трагической эпохой. Она рассказывает о водовороте политических, литературных и личных страстей, который для многих из них оказался гибельным. В книге, проиллюстрированной большим количеством редких фотографий, использованы не известные до сих пор документы из личного архива Л. Ю. Брик и архива британской госбезопасности.

Бенгт Янгфельдт

Биографии и Мемуары / Публицистика / Языкознание / Образование и наука / Документальное
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже