Лишь от своей вдумчивости, врожденной наблюдательности и главным образом от тяжелого опыта своего более чем 23-летнего царствования, – отвечу я. Если он стоял благодаря своему высокому положению невольно обособленно от других, то благодаря этому положению к нему стекалась широким потоком самая подлинная жизнь, с удивительной находчивостью пробивая воздвигаемые другими, а не самим государем, препятствия.
По моему личному убеждению, государь Николай Александрович за все свое продолжительное царствование совершил только две существенные ошибки – ошибки, ему навязанные и, к моему отчаянию, непоправимые; это образование Государственной Думы в том виде, как она была утверждена, и собственное отречение. Первое повлекло за собой неудержимо второе. В другой стране с другими характерами подобной связи, конечно, могло бы и не быть, у нас – не могло кончиться иначе. Сам государь, судя по его словам кн. В. Орлову после подписания манифеста, это хорошо сознавал. «Я чувствую, – говорил он ему, – что, подписав этот акт, я потерял корону. Теперь все кончено». Ни то, ни другое решение отнюдь не вызывалось ни всеобщим народным желанием, ни действительной необходимостью, а лишь угрозами одних и недостатком мужества у других. Оба решения противоречили основным законам, касаться которых всегда опасно, в особенности в такой стране, как Россия. В обоих случаях, как я мог убедиться, эти «требования времени» были действительно вырваны у государя насильно и отнюдь не являлись выражением его свободного желания.
Об издании Манифеста 17 октября ходило много рассказов. В некоторых из них говорилось якобы о личном желании Его Величества; приводились и свидетельства тому различных лиц. Но великая княгиня Елизавета Маврикиевна мне лично передавала, что однажды, когда государь был у них в Павловске, она до сих пор помнит даже то место в кабинете ее мужа, где на вопрос великого князя Константина Константиновича об этом Манифесте о Думе государь ему с большим раздражением ответил, «что этот манифест вырвали у него великий князь Николай Николаевич и граф Фредерикс»…
Конечно, не эти два лица являлись инициаторами в данном случае, и ими руководили совершенно другие побуждения, чем у главных, всем известных деятелей этого события. Но эти оба были в то время близки к государю, настроены к нему благожелательно, а граф Фредерикс даже любовно, и именно их настояниям – вернее, нежеланию Николая Николаевича взять на себя полномочия по прекращению беспорядков, – а не доводам Витте государь придавал большее значение, но которые им ощущались все же насилием над его волей. Этому насилию он противодействовал, сколько мог. Никто сильнее его не понимал все ничтожество, а главное, вред связанных с этими «требованиями времени» мечтаний, и все же противодействовал не с надлежащим упорством, в особенности в дни отречения. Государь был слишком добр и слишком скромен – вот те человеческие добродетели, которые под видом недостатков ставятся обыкновенно в вину всем правителям и в особенности самодержцам. Эти качества сказывались в нем во всю его жизнь; они же сказались, хотя лишь отчасти, как в октябре 1905 года, так и в начале марта 1917-го.
Но в его личном спокойном мужестве, о чем говорят даже иностранцы (например, Тирпиц), нельзя сомневаться. Его поведение во время покушения на него в Японии18
, его презрение к трусости в псковские дни и его постоянное отвращение ко всякой охране это ясно показывают. Я лично не переставал сознавать, что государь всегда мог, следуя совету и приказу своего прапрадеда императора Николая I, завещанным своему наследнику: «При наступлении смуты и бунтов сесть немедленно на коня и поехать смело туда, где это необходимо»19. Он и намеревался это сделать, выехав немедленно из Ставки к бунтующему Петрограду, а не отдаляясь от него, и, конечно, не одно только опасение за семью его к этому побуждало…Сильнее всего внутри себя я упрекал государя за ненужное отречение, слишком легко забывая в мартовские дни, что и русский император имеет предел человеческих сил.