Не покажутся ли судьба и трагедия Иова, потерявшего все и всего лишившегося, покрытого струнами и язвами, сидящего в пыли, зовущего смерть и грозящего кулаками Господу, в окружении друзей, в ужасе за него пытающихся остановить его, – пророческими для России – для ее истории, судьбы ее гениев и пророков, для судеб тысяч людей – призывающих Господа, упрекающих Его, Ему угрожающих, собирающих на Него "материал" и предъявляющих Ему счет за все: за слезу ребенка и за Колыму, за убийство государя императора и за собственную мать, за поношение святынь, растление целой нации и безутешность собственной судьбы?
Что ж, стало быть, прав был Чаадаев, прокричавший полтора столетия назад о том, что мы не составляем и "необходимой части человечества", а существуем лишь для того, "чтоб со временем преподать какой-нибудь великий урок миру"? Как несообразно, хотя и знаменательно, что эти слова не столько поразили современников и последующие поколения русских людей священным ужасом, сколько вызвали какой-то болезненный восторг (*); да и вообще проклятия своей земле, презрение к ее истории, характеру народа, воодушевленное поношение всего того, чем любая иная страна традиционно бы гордилась, вот уже много десятилетий считаются у нас хорошим тоном. Но, может быть, и в этом величие народа, черта его характера, – великий народ не боится поношений и охотно смеется над собой, глядя на себя даже в самое кривое зеркало, он знает про себя и не такое, – и в этом простодушии сила, знание иного, чего без любви не разглядеть. "А ты не грусти, говорит одна из героинь Лескова, – чужие земли похвалой стоят, а наша и хайкой крепка будет".
(* "Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтожения" эти строки принадлежат Печерину, одному из первых русских эмигрантов, ставшему на Западе католическим монахом. *)
Но как быть, когда эти проклятья рождены не равнодушным и поверхностным взглядом, когда они произносятся гением, когда их подхватывают люди, в благородстве и чистоте которых мы не можем усомниться: "Прекрасная вещь – любовь к отечеству, – писал Чаадаев, – но есть еще более прекрасная – это любовь к истине". В чем же она – эта истина, что она такое и следует ли русскому человеку столь азартно противопоставлять ее своему отечеству?
"Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя, – писал Пушкин Чаадаеву за несколько месяцев до смерти, в тяжелейших внешних и внутренних обстоятельствах, прочтя его "брошюру", – как литератора – меня раздражают, как человека с предрассудками – я оскорблен, – но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал". Что ж, и здесь – незнание, равнодушие, самозащита или более того – корысть? Уж незнание-то несомненно, скажут нам сегодня, ибо и отношение к государю, как бы сложно оно ни было, и заботы литератора, пусть у гения они и крупны, и какие-то там "предрассудки", – что все это рядом с нашим сегодняшним знанием, когда нам дали в руки "Архипелаг ГУЛаг", а завтра, быть может, Лубянка откроет свои архивы и сама Земля содрогнется… Возможно, возможно – но разве зло измеряется его количеством, и взметнувшееся до небес из кровавых подвалов неужели перевесит все ту же слезу замученного ребенка? Сможем ли мы сегодня сказать Господу что-то новое, чего не бросил Ему в своем безумии человек из земли Уц, дрогнувший, несмотря на все его благочестие, перед отпущенными ему испытаниями? Или уж, верно, нет больше сил, предел перейден, – Кто сей, помрачающий Провидение, ничего не разумея?
Господь знал раба Своего Иова, любил его, отметил Своим испытанием. Господь явился ему из бури, дал не только слухом уха услышать, но и увидеть Себя. И Иов отрекся и раскаялся в прахе и пепле. Или еще мы не видим на себе перста Божия, мало нам чудовищного бегемота и левиафана, явленных нам, и разве происходящее сегодня еще не буря, из которой уже не только голос должен быть внятным, и разве мы – не только слухом уха, но и глазами своими, сердцем, дрогнувшим, наконец, от бесконечной вины за струящуюся и струящуюся из ран Спасителя кровь, – не можем уже увидеть столь явно начертанный нам путь?