Между тем перед войной неожиданно вернулся ее отец — постаревший, сломленный, с деревяшкой вместо правой ноги. В дом водворился насильно — жена не хотела его пускать — и, прогнав ее любовника, восстановил свои «законные права». Для Вани началось самое тяжелое время. К стыду и бедности, которые она терпела до тех пор, прибавились бесконечные пьянки и драки, часто с вмешательством соседей и полиции. Пили оба — и муж и жена; он рассказывал ей темные истории из своей жизни во Франции и Стамбуле и о том, как именно там, в Пере, грузовик проехался по его ноге и оставил его калекой. Он то бушевал, обвиняя жену в «измене», то плакал и ползал у нее в ногах, умоляя его простить. Уже во время войны Ваня стала страдать нервными припадками, и ее взяли к себе родители одной подруги. Домой она так и не вернулась. Когда немного оправилась, бросила гимназию и поступила работать на текстильную фабрику. Здесь она всецело отдалась подпольной работе… Ваня умолкла, я посмотрел на Данаила. Он чертил пальцем на синей покрышке стола воображаемые линии. Губы его были сжаты так крепко, что побелели.
Я встал и вышел во двор выкурить сигарету. Прислонился к старому тополю возле ограды. Тополь вонзил в тихую ночь свою верхушку, неподвижную и прямую, как копье. Она повела мой взгляд вверх, к ясному звездному небу, и оно показалось мне жестоким в своей бесстрастной чистоте. Бедная Ваня! Напрасно я побудил ее рыться в прошлом: о таких вещах нельзя говорить без боли. И бессмысленно возвращаться назад по грязным дорогам жизни, чтобы свести счеты с теми слабыми людьми, которые там завязли.
Я подождал Данаила — он обычно выходил во двор подышать перед сном, но в этот раз он замешкался. Я вернулся на голубятню. Моих товарищей я застал сидящими рядышком. Данаил держал Ванину руку и гладил ее нежно, одними кончиками пальцев. Оба посмотрели на меня такими чистыми глазами, что я даже не смутился.
В тот вечер Ваня ушла ночевать к приятельнице-ткачихе, оставив свою комнатку на чердаке в наше полное распоряжение до самого нашего отъезда. Мы остались одни с Данаилом. Когда пришло время спать, между нами возник небольшой спор: он настаивал, чтобы я лег на Ванину кровать, не желал слушать мои возражения. Поскольку упрямство было привилегией не одного только Данаила, дело дошло до жребия. Ванина кровать выпала ему. Он, однако, пренебрег «перстом судьбы», вытянулся во весь рост на соломенном тюфяке и погрозил мне кулаком: попробуй, мол, сунься! Мне пришлось уступить… Если бы я понял его душевное состояние тогда, как я понимаю его теперь, после стольких лет, я бы вообще не стал упорствовать. Но тогда мы не обменялись больше ни словом. Он не любил говорить о себе, ну, а я был слишком молод и мне была недоступна возвышенная логика его чувств.
Следующие два дня мы виделись с Ваней только случайно в городе или в общественной столовой, где обедали и ужинали. Она уже не была членом нашей группы — ее отозвали на работу в городской комитет РМС. Ваня приходила в столовую в окружении молодежи, и мы обнаружили, что ребята и девушки хорошо знают ее и уважают. Они толпились вокруг нее, а она вела деловые разговоры, то улыбаясь, то серьезно и строго. Я видел, как она вся светится и излучает энергию, словно кусочек радия. Однако что бы она ни делала, глаза ее искали Данаила, и, обнаружив его, она становилась еще оживленней и энергичней. Если она не сразу подходила к нам, Данаил с присущей ему грубоватой непосредственностью шел и вытаскивал ее из кольца молодежи. Приводил за руку к нашему столику.
— Пусти меня, это посягательство на мою свободу, — протестовала Ваня, впрочем, не очень настойчиво.
— Это он виноват, — кивал Данаил на меня. — Я от него от первого узнал, что человек не свободен от общества, в котором он живет. Так что смирись.
— Вот уж не думала, что историческим материализмом можно оправдывать тиранию, — смеялась Ваня. — Там меня ждут.
— И мы тебя ждем, — отвечал Данаил невозмутимо. — В конце концов у нас на тебя больше прав, чем у этой ребятни.
— Каких еще прав? Да кто вы такие?
— Недоучившийся скульптор и такой же физик, который в данный момент исследует агрегатное состояние супа.
Они перебрасывались репликами, а я глотал суп, чувствуя себя третьим лишним. Но не решался оставить их одних — они бы на меня рассердились. Им было приятно играть в эту игру, как приятно всякое предвкушение счастья. Они еще не положили себе в рот ложечку малинового варенья (мое любимое, потому оно и пришло мне в голову) и сейчас глотали слюнки и переваривали свой собственный желудочный сок. Сравнение весьма натуралистическое, оно возмутило бы всякого поэта, зато вполне точное.