Тихо плещется море вдоль раскопанных пригородных огородов. Солнце греет, но не печет, как летом. В чистом воздухе между неодинаковой синевой неба реет прозрачная паутина. Все, к чему не коснулась рука человека, прекрасно. Неподалеку от берега темнеют плоские островки, есть совсем крошечные, как два одеяла, и того меньше. Песок там темно-зеленый от морской травы, остающейся после прилива. Мы катаем бочки из-под бензина, на опустевшем берегу залива только и звуков, что их грохот. Нас стерегут греческие полицейские, но и они под надзором и немцев не любят. Один из них, высокий блондин Васис, симпатизирует коммунистам, он совсем непохож на грека, такому удачи в жизни не будет. Он дал бы мне возможность бежать, в этом я уверен, но потом пострадал бы сам. Не хочу этим воспользоваться, совесть не позволяет. Нельзя заставлять человека раскаиваться в том, что у него есть душа, а если ее нет, он не даст мне отковылять далеко.
И так без конца — жду чуда.
Пустые бочки мы все-таки погрузили, продырявив кой-какие, чтобы протекали. И нам позволяют передохнуть, пока не придумают другую работу. Люди сразу же садятся за кости. Видо Ясикич моет рубаху в авиабензине, она наверняка разлезется. На земле уже целая лужа, а он все льет — это ненаказуемый способ вредительства. Полицейский Илиас приглашает меня доплыть до островков. Приглашал и других, но те отказались: кто после Преображения купается? Ладно, поплыву, но он хочет состязаться. Соглашаюсь, перегоняю и оставляю на полпути. Ему досадно. Грек, если он полицейский, нисколько не вежливей наших жандармов. У острова я даю ему возможность выйти на берег первым: зачем ссориться с аборигеном, и, кроме того, мне интересно посмотреть, не наступит ли он на морского ежа. Это немного его смягчает. В песке находим рачков, моллюсков и каких-то мелких животных. Одни забираются в траву, другие разбегаются в разные стороны. Он хватает и тех и других: в левой руке держит пойманную дичь, правой раздирает ее на куски и отправляет в открытую пасть: зеленовато-желтую, подрагивающую, как студень, слизь, сведенное судорогой еще живое мясо — все он сует торопливо в рот и с жадностью жует, сосет, показывая мне глазами и головой, чтоб я хватал, спешил, не терял время.
—
—
Илиас без моей помощи разделался со всем, что бегало и ползало в траве. Он объелся и уныло сидит, опустив голову над вздувшимся животом — могилой стольких живых существ. Он мне отвратителен, боюсь, что кровь ударит мне в голову и я столкну его в воду. Отворачиваюсь и смотрю на освещенный солнцем город у подножия горы.
Мы плывем обратно. Видо Ясикич стоит в сторонке и как-то по-чудному подпрыгивает. Что это с ним?.. Ничего страшного, выстирал в бензине трусы и мокрые натянул на себя, вот его и жжет в чувствительных местах. Лицо морщится от боли. Пробовал плавать, но вода задерживает испарение бензина. Стало еще хуже. Корчится парень от боли. Я показываю ему на овражек, где можно раздеться и подождать, пока трусы высохнут. Он стыдливо трусит и надолго остается в овражке.
— Прошло? — спрашиваю его, когда он наконец возвращается.
— Прошло! — говорит он. — А нам пора убегать, чего тут сидеть?
— Куда убегать?
— Известно куда. В горы, в лес.
— В лесу, Видо, приходится терпеть и когда трещат кости, а ты не выдерживаешь попавшего на кожу бензина. Надо выносить и голод, и жажду, спать под открытым небом, а ведь зима на носу. И к тому же ты неохотно убиваешь живого человека, ты ведь и котенка никогда в воду не бросил. Прикажут тебе: бей, а ты не сможешь. Ты и курицу не обидишь.
— Курица одно, а вот немца убью не моргнув.
— А если приведут его связанного?