испытательские, «небесные» сравнивает с вполне «земными». «Нелегко принять
решение при подобных обстоятельствах. Собственной рукой выключить
здоровый, работоспособный, ровно гудящий мотор. В этом есть что-то
противоестественное. Что-то похожее на действия врача, который, осмотрев, казалось бы, совершенно здорового, цветущего, ни на что не жалующегося
человека, решительно укладывает его на операционный стол. Укладывает, не
скрывая, что операция может окончиться трагически, но что, если отказаться от
нее, вероятность трагического исхода будет еще больше», — пишет он в одном
случае. К столь же неожиданному сравнению из иной сферы жизни прибегает в
другом: «Современный самолет испытывает большой коллектив, можно сказать, целый оркестр. И хотя летчик-испытатель исполняет в этом оркестре сольную
партию и к малейшему его замечанию чутко прислушивается — ловит на лету —
дирижер (конструктор машины), все-таки местоимение «я» тут не подходит».
Видимо, автор, адресуясь не к специалистам, хотел сделать более понятными, более близкими их представлениям свою очень редкую профессию, уникальный
опыт летчика-испытателя. Но было тут и нечто более важное, более глубокое: М.
Галлай исходил из того, что этические нормы и нравственные коллизии не носят
профессионального характера, они общезначимы. И здесь в его книгах
обнаруживается перекличка с мыслью Сент-Экзюпери о том, что при освоении
воздушного океана встают вечные вопросы нашего бытия и общечеловеческие
задачи. Правда, Сент-Экзюпери шел от философских размышлений о судьбе рода
человеческого. Иным путем — отталкиваясь от летной практики, больно
ушибаясь об острые углы внезапно возникающих препятствий, нащупывая
верные решения — двигался М. Галлай: «Мне понадобилось, — признается
9он, — несколько лет, чтобы сформировать представление о летной этике как
совокупности каких-то моральных норм, связанных с конкретными
профессиональными обстоятельствами нашей работы. Не меньше времени
потребовалось и для того, чтобы, вновь вернувшись от частного к общему, понять общечеловеческий характер так называемой (теперь говорю: так
называемой) летной этики». Это было тем открытием, благодаря которому
воспоминания М. Галлая приобрели человековедческий характер, стали не просто
записками «бывалого человека», а литературой для всех.
Кажется, нет другого литературного жанра, кроме воспоминаний, где бы
образ автора играл столь значительную роль. Он ведь рассказывает то, что было с
ним, его глазами мы видим мир, он впрямую оценивает события, в которых
участвовал, характеризует людей, с которыми его сводила судьба. Поэтому очень
существенно не только то, как он относится к окружающему миру, к другим
людям, но и к самому себе. Разве не приходится — и, по правде говоря, не так уж
редко — читать мемуары, для сочинителей которых все, что происходит в жизни
вокруг них, служит всего лишь зеркалом, в котором они любуются собой —
своей доблестью, своими успехами, своей непогрешимостью? А подобное
зеркало не отражает верно, а искажает реальную действительность.
Воспоминания М. Галлая отличает высокое уважение к правде, к фактам — и это
не просто выработанная многолетней испытательской работой, не терпящей
никакой приблизительности, привычка к безупречной точности, от которой в
немалой степени зависела и судьба новой машины, и жизнь людей. Сама эта
привычка стала второй натурой автора, потому что очень уж соответствовала
первой, запечатленный в воспоминаниях М. Галлая процесс постоянного, не
знающего пауз самовоспитания — по-настоящему поучительный — носил у него
совершенно естественный характер.
Критическое отношение к самому себе, умение замечать свои ошибки и
промахи — автор говорит о них прямо и без малейшего снисхождения, без
всяких скидок, отсутствие и тени самолюбования — о себе он пишет обычно в
ироническом тоне, даже о том, как ему приходилось выпутываться из почти
безнадежных положений, — все это характеризует личность рассказчика.
Самовлюбленность и самомнение принадлежат к наи-
10
более несносным человеческим недостаткам. Стремление судить себя прежде и
строже, чем других, требовать от себя больше, чем от других, — к самым
привлекательным человеческим достоинствам. «Человек — дробь, — считал Лев
Толстой. — Числитель — это его внешние, телесные и умственные качества, сравнительно с другими; знаменатель — это оценка человеком самого себя.
Увеличить своего числителя — свои качества — не во власти человека, но
уменьшить своего знаменателя — свое мнение о самом себе — и этим
уменьшением приблизиться к совершенству — во власти каждого человека». Эту