Читаем Избранное в двух томах. Том I полностью

В то утро дорога казалась необыкновенно легка — мы и не заметили, как прошли несколько километров по тихому проселку, петляющему меж хуторами и рощицами. Когда мы вышли на шоссе, по нему, гремя, неслись грузовики с орудиями на прицепах, тарахтели вереницы обозных повозок, облепленных солдатами, вольным шагом, вразнобой, шла по обеим обочинам пехота — видимо, всем войскам был дан приказ форсированным маршем идти на запад. А нас у выхода на шоссе остановили. Вересов сказал мне, что вот-вот должен подъехать кто-то из штадива с приказом о дальнейшей задаче. Был объявлен привал. Я отошел в сторону от дороги, где вдоль нее тянулась небольшая низинка, а за низинкой, совсем близко, шагах в сорока, густой толпой стояли белоногие молодые березки. Меня потянуло к ним — уж очень были похожи эти березки на наши родные, российские. Но я не дошел до них, остановился в еще невысокой, но уже густой молодой траве, ярко-зеленой, упругой, нетоптаной. Остановился не только потому, что не хотел мять ее. Меня остановило мелькнувшее воспоминание. Всплыло в памяти пасмурное весеннее утро на бывшей «линии Маннергейма», всплыло потому, что я увидел у своих ног, в траве, фиалки. Их было не так много, как на той болотистой низине перед разрушенными дотами. Здесь они не покрывали землю сплошным ковром, а прятались между сочными, свежими стеблями травы, синеглазо выглядывая из-за них. Да и поле было совсем не похоже на то остывшее военное поле, и небо над головой было не хмурым, как тогда, — на нем не виднелось ни облачка, и щеки ласкало теплое солнце, солнце первого Дня Победы.

Все было по-другому. Но что-то общее было между тем и этим весенними днями, между которыми легло четыре года, и каких года!

Я нагнулся, сорвал две фиалки, поднес их к глазам. Такие же самые… Эти австрийские фиалки были, как близнецы, похожи на своих далеких северных сестер и на те, что стоят сейчас на моем окне.

Бережно держа прохладные хрупкие стебельки в руке, я думал о том, что идут минуты, счастливейшие не только для меня и для всех, кто со мной, не только для наших друзей и союзников, далеких и близких, но — я в это верил тогда и верю теперь — счастливейшие часы для тех, кто, наверное, считал тогда день нашей Победы днем своего национального несчастья. Даже для них. Ведь им пришлось хлебнуть кровавого лиха предостаточно: у Германии под конец войны не осталось безопасного тыла, в любую ночь многотонная тротиловая смерть могла упасть с гудящего бомбовозами неба на любой немецкий город, на любой дом, на любую семью — и падала. Нет, думалось мне, — и немцы позже, пусть значительно позже, но поймут, что не трауром нужно отмечать им этот день. Теперь-то война против нас невозможна, — весьма уверенно рассуждал я тогда. Кто против нас пойдет? Англичане, американцы, французы — наши союзники. Германия разбита, подняться ей вновь для войны не дадут.

Так рассуждал я в тот майский день, благодушно держа в руках сорванные фиалки. Но вдруг вспомнилось тогда: «А не забыл — в сорок первом, тоже весной, на бывшей «линии Маннергейма» — считал, что войны больше не будет. И ошибся!» Холодком прошло по сердцу; «А вдруг ошибаюсь и на этот раз? Неужели все тяжкое, что позади, может когда-нибудь повториться?»

Нет, в тот сияющий майский день сорок пятого года в это не хотелось верить. И тревожную мысль, промелькнувшую в минуты, когда стоял в траве, вертя в пальцах сорванные фиалки, мысль эту постарался я прогнать — она была как тень одинокого облачка, пробежавшая по освещенному солнцем лугу, — быстролетная, небольшая тень.

А вот поди ж ты, оставила след на столько лет…

Сейчас передо мною снова стоят фиалки, те, что принесены Риной. Весь стакан наполнен серебряными искрами молодого весеннего солнца. Такие же фиалки росли на бывшей «линии Маннергейма» далекой весной сорок первого года, такие же сорвал я возле австрийской березовой рощи светлым майским утром сорок пятого.

Фиалки для меня — цветы мира и счастья. Это наши с Риной, ее любимые цветы, которые я дарил ей, когда она еще не была моей женою. Они — вехи в нашей жизни, ее сигнальные синие огоньки. Помню, как рассмеялась Рина, счастливо и чуть иронически, когда я ввалился в комнату с патронным ящиком, из которого густо торчали фиалки, слегка прикрывшие лепестки от пасмури. Как они распустились потом, отогревшись в нашей комнате… Как мы были счастливы той весной, первой нашей весной, — весной сорок первого года. Если бы мы могли предугадать, что принесет нам и всем людям этот год!

А те две фиалки, которые я сорвал на привале ранним утром восьмого мая сорок пятого года, были не только символом весны и мира. Мир означал возвращение. Возвращение ко всему, от чего оторвала война. Возвращение к Рине. Мечтой об этом я жил четыре военных года. Как и она.

Я старательно спрятал тогда те две фиалки в сумку между письмами Рины.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже