Теперь, через много лет, это лишь как воспоминание о кошмарном сне. Но тогда представлялось: тишина, зловещая тишина. И в ней слышно, как по истертым каменным ступеням нашего старого питерского дома звучат все ближе, громче тяжелые шаги. По ступеням нашего русского дома клацают подкованными подошвами, подымаясь к нашим дверям, фашисты. А я — безоружен, и за моей спиной — жена, прижавшая сына к груди. Но почему я безоружен? Почему я, пусть любыми правдами и неправдами, не оказался в армии и не остановил врагов еще далеко, на пути к нашему дому?
…Шаги все ближе, вот уже за дверью слышны недобрые чужие голоса, вот в нее ударили чем-то тяжелым, наверное прикладом…
Я не хотел думать, что это возможно. Не хотел, врагу в Ленинграде не бывать — ведь еще никогда, даже в самые тяжелые моменты нашей истории, враг не вступал в пределы моего города.
Ну, а если?..
Тогда, в первые месяцы войны, мы еще не представляли себе во всей полноте и ясности, кто они такие — немцы, начавшие войну против нас. Конечно, мы знали, что германские фашисты — наши непримиримые враги. Честно сказать, даже стало как-то проще, что ли, думать о них после того, как началась война. То, что они наши заклятые враги, с которыми хочешь не хочешь, а придется биться насмерть, — это было нам понятно: мы с детства привыкли ненавидеть фашизм, — любой с пионерских годов готовился к схватке с ним. А вот то, что мы стали узнавать из газет с сентября тридцать девятого года, с того момента, как с Германией был заключен договор, — это как-то до самого начала войны так и не уложилось до конца в голове. Очень трудно было принять мысль, что с германскими фашистами, которые остаются нашими злейшими врагами, мы можем договориться лучше, чем с английскими и французскими капиталистами. Ведь еще за несколько дней до того, как был заключен этот договор, все было наоборот.
Не мудрено, что в первые недели, честно скажу — даже в первые месяц-два войны, мне, да помню, не только мне, трудно было перестроить свое отношение к немцам. Конечно, я не смотрел на них как на честных противников, но, узнавая из газет о фашистских зверствах, поначалу удивлялся: неужели их могут творить культурные люди, европейцы, каких бы политических взглядов они ни придерживались?
С каким трудом человек отказывается от привычных представлений!
Наверное, не одному мне даже в июле-августе, на второй-третий месяц после начала войны, еще не было до конца понятно, что война эта — необыкновенная, не на жизнь, а на смерть, что ни перемирия, ни конца «вничью» быть не может.
…Ну, а если все-таки немцам удастся взять Ленинград?
Я не мыслил себе жизни под властью врага. Но иногда задавал себе вопрос: а если это все же случится? И отвечал себе: служить ему не буду, свою специальность скрою.
Как я был наивен тогда! Позже, когда я уже был в армии и мы шли по освобожденной нами земле, из многих рассказов жителей узнавали, как ничего не значили для оккупантов знания и культура наших людей.
Когда-то Тамерлан, завоевывая соседние народы, увозил к себе в ханство разных умельцев, уводил тысячи рабов. Но раб ценился хотя бы как рабочая сила. Никто не убивал раба просто так, за здорово живешь: это было невыгодно. Гитлеровский рейх в этом отношении уступал даже тамерланскому ханству. Он не сумел, да и не мог, как хотел бы, использовать те миллионы рабов, которыми владел, ибо уже давно миновали времена рабства и мир нельзя повернуть к невозвратному.
…Сижу за столом сына и снова гляжу на мой старый ленинградский пропуск, дававший мне право ходить по городу в запретные комендантские часы.
Гляжу на пропуск и вижу себя глухой декабрьской ночью на улице, где-то на пути между Соляным и Лиговкой, — может быть, возле Литейного или уже на Разъезжей… В окнах домов — ни огонька, ни искорки. Но это — не только затемнение, как того требует закон войны. За многими окнами, я знаю, нет уже никакой жизни, только мертвый холод вымороженных комнат.
Рину и Вовку я уже давно забрал с Охты обратно. Домик Ивана Севастьяновича сейчас пуст: он на казарменном положении и туда почти не наведывается. Я взял Рину и Вовку обратно потому, что ходить к ним в такую даль уже не в силах. А дерева на дрова теперь можно добыть и поблизости — в сгоревших домах. Если же искать, где безопаснее, так теперь уже все равно что на Охте, что у нас на Лиговке. Бомбежек давно почти нет. Наверное, фашисты надеются, что покончат с нами и без них, голодом — он бьет без промаха, достает всюду.