Рина, увидев мою руку на повязке, ахнула:
— Что с тобой?!
— Хорошо, что не хуже, — как мог, я успокоил ее.
Итак, я оказался на положении бойца, получившего увечье при исполнении своего долга. Я мог бы спокойно дожидаться, пока не поправлюсь.
Однако уже на третий день, когда боль в руке поутихла, я заявил Рине:
— Пойду в отряд. Может быть, найдут дело.
Рина посмотрела на меня удивленно, но сказала:
— Иди. О нас с Вовкой не волнуйся.
Рина тогда поняла меня.
Когда я вернулся в отряд, командир, выслушав меня, сказал:
— Ну что вы способны в таком состоянии делать? Только одно — лечиться спокойно.
— Но должен же я что-то делать.
— Может быть, — согласился мой командир, — но где-нибудь в другом месте. Нам-то нужны здоровые.
— Но где теперь я пригожусь с этим? — шевельнул я больной рукой.
Прикинув так и этак, командир нашел мне дело: я стал «постоянным дежурным», сидел у телефона, принимал вызовы и передавал распоряжения. Рука моя потихоньку заживала. И я уже не держал ее на повязке, но делать ею по-прежнему почти ничего не мог.
7
Где-то в середине октября, когда уже кончались дожди и начинались предвестники зимы — сухие холода, наш аварийно-восстановительный отряд расформировали: бомбежки стали очень редкими.
Как и многим, чья служба в отряде закончилась, мне надлежало явиться в военкомат. Но я мало верил в то, что меня призовут. Мало верил не только потому, что у меня еще не выздоровела рука. В это время в Ленинграде вообще призывали немногих: на фронте возле города установилось затишье.
Немцы к тому времени были почти перед окраинами города — там, где их остановили в конце лета. Как-то уже потом, после войны, я вымерил на карте: от нашего дома на Лиговке до передовой по прямой оставалось всего-навсего одиннадцать с небольшим километров. Позже, когда я попал на фронт, у нас штаб дивизии размещался иногда дальше от переднего края, чем наш дом в Ленинграде, где жили мы с женой и сыном…
Тогда я, как и многие, не догадывался, что затишье на фронте возле города — затишье предгрозовое, хотя мы все ждали нашего наступления, жили этим ожиданием. Но кто мог предугадать, что очень, очень скоро войска Ленинградского фронта, наступая на восток, освободят Тихвин и железный обруч блокады, стянувший горло Ленинграда, будет разорван, — пусть в одном месте, но будет разорван. Но он был еще крепок, этот проклятый обруч! К тому времени, когда я закончил свою службу в отряде, всем, уже в третий раз сбавили нормы. Мой сосед по квартире, тот самый пенсионер Федор Дмитриевич, который так оплошал, когда на чердаке полыхала «зажигалка», узнав от меня, что я собираюсь в военкомат, порадовался: «Слава богу, слава богу, возьмут тебя — отъешься, в армии паек богатый». Да, паек в войсках Ленинградского фронта в то время был «богатый»: солдаты получали в день на четыреста граммов хлеба больше, чем такие, как я. А я получал двести.
Если сказать честно самому себе, шел я в военкомат не с легким сердцем. Не потому, что боялся фронта. Если бы я знал, что готовится и скоро начнется наше наступление на Тихвин! С какой надеждой отправился бы в военкомат! Ведь я давно уже утвердился в мысли, что мое место — там, «ограниченная годность» — не причина для отсрочек. Просто не нужны все сразу. Я, как и другие, — в резерве. А вот теперь, может быть, придет мой черед.
На войну, даже на самую справедливую, не идут с восторгом, и если в книгах где-нибудь написано об этом, то это вранье. Не может нормальный человек радоваться перспективе убивать и быть убитым. Но на войну можно идти спокойно, приняв необходимость, умом и сердцем понимая свой долг. Я давно был готов пойти именно так. Единственное, что меня тревожило — как останутся Рина и Вовка? Как обойдутся без меня?
В военкомате было уже не так многолюдно, как прежде. Но в коридоре, возле загородки, за которой находился дежурный, сидели и стояли вызванные. Я отдал свой военный билет дежурному. Он глянул в него, сказал, что я должен пройти переучет и медицинскую комиссию, и велел ждать.
На скамейке рядом со мной сидел человек моих лет, очень худощавый лицом, в комсоставской шинели с черными артиллерийскими петлицами, но почему-то без всяких знаков различия. На голове его была не армейская шапка-ушанка, а буденовка. Его несколько странная форма привлекла мое внимание. Он, очевидно, заметил это. Получилось так, что мы разговорились. Оказалось, он — работник артиллерийской спецшколы, точнее — завуч и преподаватель литературы и русского языка, вызван за тем же, за чем и я. Что такое спецшкола — я тогда представлял еще весьма смутно. Мой собеседник несколько прояснил мне это.
Ждать нам пришлось довольно долго — подходили все новые и новые вызванные, дежурный забирал их военные билеты, но пока еще никому не возвращал.