Помню еще мою встречу с юнгами — парнями лет восемнадцати — двадцати из английских семей средней руки. Они сбежали с судов, куда их отдали для обучения морскому делу, и вот теперь они очутились на промысловых шхунах в качестве матросов. Это были цветущие, ясноглазые юнцы с гладкой кожей; они были молоды, как и я, и тоже учились жизни среди взрослых мужчин. Да они и вправду уже были взрослыми. Они не хотели пить слабый
И они плакали, когда пели эту песню, — эти бесшабашные юные негодяи, нанесшие такой удар гордости своих матерей. Я тоже пел вместе с ними, и плакал вместе с ними, и наслаждался этой трогательной и драматической сценой, и пытался дать какое-то пьяное хаотическое объяснение жизни и романтическим приключениям. И еще одна картинка, которая ярко и отчетливо выделяется в тумане времени: мы — эти юнцы и я — идем по улице, обнявшись и покачиваясь, а над нами сияют звезды. Мы поем какую-то лихую матросскую песню, поем все, за исключением одного: он сидит на земле и горько плачет, а мы отбиваем такт, размахивая бутылками из-под джина. С обоих концов улицы доносятся голоса матросов, поющих, как и мы, хором, и вся жизнь кажется значительной, прекрасной, каким-то фантастическим и великолепным безумием.
Затем опять следует тьма, после нее я, открыв глаза, вижу при бледном свете начинающегося дня японку, которая заботливо и тревожно склоняется надо мной. Это жена местного лоцмана, и я лежу у двери ее дома. Мне холодно, я весь дрожу, я болен после вчерашней попойки. Чувствую, что я слишком легко одет. Ах, эти негодные юнги! У них, видно, вошло в привычку удирать. Теперь они удрали со всем моим имуществом. Часы мои исчезли. Несколько долларов, которые у меня были, тоже пропали. Нет и моего пальто. Пояса тоже. И… да, верно, башмаки тоже утащили.
Я описал для примера один из десяти дней, проведенных нами на Бонинских островах. Виктор оправился от своего временного сумасшествия, разыскал меня и Акселя, и мы после этого пили с большей осторожностью. Но мы так и не поднялись по тропинке из лавы, заросшей цветами. Город да бутылки из-под джина — вот все, что мы видели.
Тот, кто сам обжегся, не может не предупреждать других об опасности. Поступи я так, как следовало, я мог увидать на Бонинских островах много интересного, получить от многого настоящее удовольствие. Но я отлично понимаю, что дело вовсе не в том, как следует или как не следует поступать. Важно то, как поступаешь на самом деле. Такова извечная, неопровержимая истина. Я делал то, что делал. Я делал то, что делали все матросы на Бонинских островах. Я делал то, что делали в то самое время миллионы людей в различных точках земного шара. Я поступал так потому, что все меня толкало на этот путь, потому что я был человеком, вернее, мальчишкой, продуктом своей среды; потому что я не был ни болезненно-малокровным субъектом, ни полубогом. Я был просто человеком и шел по тому же пути, по которому шли все, шли люди, пред которыми я преклонялся, прошу не забывать — здоровые полнокровные мужчины, крепкие, могучие, шумливые, свободные духом, не рассчитывавшие по-мещански каждый свой шаг, а с истинно царским великолепием расточавшие и жизнь, и свои силы, и деньги.
И этот путь был открыт передо мною. Точно во дворе, где играют дети, оставили незакрытым колодец. Какой прок убеждать маленьких смельчаков, шагающих своими крошечными неуверенными ножками по пути к познанию жизни, что нельзя играть близ незакрытого колодца. Все равно они непременно будут играть около него. Все родители это знают. И мы тоже знаем, что известный процент этих детей — самые живые и смелые из них — упадут в колодец. Нужно только одно, и каждый из нас это знает, а именно — прикрыть колодец. То же самое и с Джоном Ячменное Зерно. Все уговоры и нравоучения в мире не будут в состоянии удержать от Ячменного Зерна зрелых мужчин и подражающих им юношей до тех пор, пока Ячменное Зерно доступно всегда и повсюду и пока оно неразрывно связано с понятием о мужественности, смелости и широком размахе.
Единственный рациональный выход из этого положения для нас, представителей двадцатого столетия, — это забить колодец и доказать, что двадцатый век есть действительно двадцатый век, оставив девятнадцатому и всем предыдущим векам все то, что принадлежит им: сожжение ведьм, нетерпимость, фетишизм и самый гнусный из всех этих остатков варварства — Джон Ячменное Зерно.
Глава 17