— Дмитрий Палыч, Дмитрий Палыч, — забормотала цыганка торопливо, будто сразу хотела выложить все, как на духу, — Дмитрий Палыч дорогой, не отталкивай меня, а лучше послушай меня… Вот она, линия жизни, ух, какая же сладкая жизнь у тебя будет… будешь в золоте купаться, на золоте кататься, с золота есть, на золоте спать… да не будет покоя тебе никакого от того, не будет… а про сердце что?.. вот линия сердца, вот она, прорезана глубоко, острым резцом… сколько женщин, Дмитрий Палыч, и все — твои!.. да только ни одна с тобой не останется, ни одна счастьем не станет… потому что судьба… судьба…
Цыганка, разрумянившись, отдув со лба кудрявую прядь, наклонилась ниже над растопыренной Митиной пятерней, поднесла ее к носу, чуть ли не обнюхивая. Она была за работой, цыганка, она работала, и Митя знал — нельзя ей мешать. Шлюха Кира стояла рядом, насмешливо улыбалась, процедила сквозь зубы что-то вроде: а не пошла бы отсюда эта шарлатанка, брешут всякую чушь, а у самих на уме — только денежка, денежка за лифчиком… Митя взял цыганку за подбородок, приподнял лицо. Совсем юная, молоденькая. Глазки черные глядят серьезно, ресницы распахнуты до отказа, чуть загнуты к бровям, — у говорящих кукол бывают такие невинные глаза. Белые зубы под верхней чуть вздернутой губкой торчали, как у зайчонка, поблескивали под лучами люстр.
— Что там у меня с судьбой?.. — спросил он строго. — Говори. Не скрывай ничего. Я тебе заплатил. Говори правду.
Вот как, пронеслась у него в голове мысль, и за то, чтобы тебе говорили правду, тоже, оказывается, надо платить.
Цыганочка смотрела на него молча. Потом тряхнула головой, вырывая лицо у него из руки. Кира насмешливо выдохнула, снова берясь за бутылку:
— Ну, что ж не врешь больше?.. Ври дальше!..
Цыганка внезапно поглядела на Митю исподлобья, мрачно. Черные глаза девушки налились сплошным, смоляным мраком. Такого цвета бывает печная сажа в старых разрушенных печах. Если сажа в печи загорится — беда.
— Линия судьбы у тебя обрывается резко, дорогой, — сказала цыганка мрачно и жестко, как прокурор на суде, произносящий приговор. — Я не знаю, смерть ли это. Вот здесь обрыв — и, вижу, не из-за человека. Тебя не убьют. Верней, это не человек — тот, кто прервет твою судьбу. Но и… не зверь. — Она держала Митину руку и уже не глядела на нее. Глядела Мите прямо в глаза. Митя глядел, как часто поднималась в вырезе черного платья, расшитого алыми маками, ее юная маленькая грудь. — Я не знаю, кто это. Я вижу — обрыв… и дальше…
Он сжал ее руку.
— И дальше — пустота…
Он выпустил руку цыганки, рассмеялся. Смех вышел натянутым, ненужным. Скрипачи яростно пиликали на скрипках вокруг них, цыгане запели знаменитую: “Ой, загулял, загулял, загулял парнишка д-молодой, молодой!.. в красной рубашоночке, хорошенький такой…” Гости ресторана подсаживались к опьяневшим девочкам. Знакомились напропалую. Девочки поимели успех. Цыгане закрутились цветастым вихрем, водоворотом в новой пляске.
— Ты хочешь сказать, что я… упаду в пустоту?.. И полечу в ней, не зная, за что схватиться?..
Перед его глазами встала та ночь в Китай-городе с Ингой, когда он впервые ощутил бездну и полет в ней, и панику смерти, охватывающую все внутри, когда ты знаешь — нет опоры, нет возврата. А есть вечное паденье, ужас вечный.
Цыганка вдруг выпустила его руку, взметнула юбки, взмахнула ими, вхяла за концы платок, лежащий у нее на плечах. Ее лицо озарилось обольстительной, ярко-белозубой улыбкой, зовущей в пляс, зовущей пить и веселиться — будто она и не гадала только что Мите о судьбе.
— Полетишь, полетишь!.. — крикнула она и побежала прочь от него по залу, оглядываясь, высверкивая в него огнем глаз — так выметывает фейерверк в ночи холодные зерна щедрых искр. — Полетишь, касатик Дмитрий Палыч, на ковре-самолете полетишь!.. Клетку с жар-птицей не забудь!..
Митя попятился. А, какая же все чепуха, ересь, безумство. Живо только то, что — здесь и сейчас.