Ну и от Герцена — последний, так сказать, на могилу цветок:
А дальше, как сказано у Шекспира, — тишина.
Так в переводе Лозинского. По Пастернаку, дальнейшее — молчанье. По Кронебергу: конец — молчанье. А Полевой это предложение вообще опустил — зато присочинил несколько других: насчёт того, что должен же кто-то — а именно Горацио — оправдать Гамлета перед людьми, спасти его имя от поношения18
.Судите сами: в каком положении оказался вышеупомянутый я. Ни один человек не обратил внимания на нелепую предсмертную выходку Полевого. Никто не понял смысла его т. н. последней воли. Нечаянно я стал единственным носителем секрета, никому не нужного и (как вы сможете убедиться впоследствии) не слишком интересного.
Который к тому же не рассказать в двух словах. По крайней мере, я не умею. Правда длинна. Волей-неволей разводишь целую оперу исписанных бумажек.
Я был довольно молод. Жалел мёртвых. Любил справедливость. Отчего, думаю, в самом деле, не попробовать разобраться — что там случилось с этим Николаем Полевым; как он дошёл до отчаяния; за что довели. Даже если он действительно предал сам себя, и к чёрту сантименты, — всё равно нельзя же так оставить: человек, умирая, пытался что-то сказать — допустим, вздор; допустим, в бреду, — а если нет?
Дай, думаю, предложу этот сюжет литературе — советской так советской: какая есть, другую взять негде. Отношения у нас были неважные, но Полевой-то при чём? он жил так давно.
Предложил (сколько-то лет поворошив исписанные бумажки). Получил ответ. Машинописный, на официальном бланке. От 23.03.1984:
Неискренне, зато деликатно. По всей-то правде говоря, если построить колонну по четыре в ряд (а при существующей ширине дорог и не забывая про конвой с собаками, больше нельзя), Полевой — писатель хорошо если шестнадцатого ряда19
.Ну а я, значит, в каком-нибудь шестьсот шестнадцатом плетусь.
Перебирая в уме исписанные бумажки.
Как будто это реальные поступки реальных людей.
Вот, попался стишок:
Пробуждай, вражда, измену!
Подымай знамёна, бунт!
Не прорвать вам нашу стену,
Наш железный русский фрунт!
И ещё строфа, даже побессмертней:
Чу! как пламенные тромбы,
Поднялися и летят
Наши мстительные бомбы
На кипящий бунтом град.
Не так-то легко поверить, что это действительно рука Жуковского.
А с другой стороны, чья же ещё? Пушкину такой свирепый тон не давался. Пушкин, наоборот, написал:
Мы не сожжём Варшавы их, —
ни в коем случае! что вы! разве мы воспеваем карательную экспедицию? мы с Жуковским мобилизованы и призваны на войну — справедливую, слышите? оборонительную! освободительную! считайте, Отечественную! в которой нравственное превосходство — залог победы.
Однако же и тогда были такие люди, на которых пропаганда наводила нестерпимую тоску. Вот ещё одна исписанная бумажка: