Весть о том, что в тайге появился купец со своим товаром, быстро облетела всё побережье Охотского или, как называли его эвенки. Дамского моря вплоть до Алдана и верховьев Колымы и Индигирки. Базу нового промысла Ерёма определил в своём зимовье, имея в виду, что в свободное время он будет промышлять и золотом. В помощники он взял почти за так недалёкого ума и уже совсем было затурканного колымской жизнью белоруса Янку. В рваном армяке, худой, с конопатым, в небольшое блюдечко лицом, он был похож на подростка, убежавшего из дома. «А де вянтовка?» — сразу потребовал он у Ерёмы. Получив её, Янка шмыгнул носом, подтянулся и стал делать вид, что в оружии он толк знает. Внимательно осмотрел затвор, проверил винтовку на прицельность, а заглянув в ствол, с укоризной посмотрел на Ерёму и солидно сказал: «Нэ порадок». И взялся ствол чистить. «А де нож?» — закончив чистку ствола, спросил он. Нож ему Ерёма дал, и он его сразу нацепил на пояс и не расставался с ним, даже когда спал. Похоже, кроме винтовки и ножа Янке от Ерёмы ничего было не нужно. «Такого придурка мне и надо», — решил Ерёма.
К зимовью из толстого леса Ерёма пристроил склад и посадил у него на цепь взятую в Охотске похожую на волка бродячую собаку. Чтобы собака меньше спала, он держал её впроголодь, а когда кормил, травил её палкой. От этого, считал он, она будет злее. Назвал он собаку Алданом. Главная обязанность Янки, как и Алдана, заключалась в охране Ерёминого товара, когда сам Ерёма разъезжал по тунгусам. Заниматься торговлей Янке он не доверял и поэтому, собираясь в очередной отъезд, всякий раз наказывал: «Никого не пускать! Кто полезет — стреляй!» Янке такой наказ нравился. Он подтягивался, поправлял на поясе нож и говорил: «У мянэ воны нэ зрадуются».
Чем больше у Ерёмы ломился склад от пушнины, тем жаднее становился он. За одноручные пилы он брал уже двойную цену, а за каждую крышку к ранее проданному чайнику при повторном объезде меньше беличьей шкурки не брал. Взялся он за хорошую плату и крестить тунгусов. Опыта в этом он набрался у отца Сысоя, у него же перед отъездом выпросил ризу и крест. Склонил он на свою сторону даже и тех, кто верил шаманам. По его выходило, что дух, с которым общаются шаманы при камлании, и на самом деле является святым, но ходит он под христианским Богом вместе с его сыном Иисусом Христом. И поэтому-то Ерёма крестит их не просто так, а во имя Отца-Бога, его сына Иисуса Христа и ихнего святого духа. Тунгусы в это верили, а про Ерёму говорили: «У-у, бачка умный!»
Весной Ерёма стал всё чаше ездить в то якутское стойбище, где его выходили от схваченной на шурфу болезни. Не пилы и не чайники возил он в этот улус, а бусы из сердолика и серебряные серьги да спирт, ничем не разведенный, и чай настоящий, плиточный. И ездил он туда к той девке, которую ему предлагал старый якут за подаренное ему ружьё. Звали её Сардана, и были у неё не по-якутски большие глаза и длинные, дугой подкрученные вверх чёрные ресницы. Когда Ерёма смотрел в эти с подкрученными ресницами глаза, у него кружилась голова, и хотелось взять эту Сардану в охапку и унести за улус в тальниковую рощу. Старый якут, которого звали Гермогеном, был её отцом и Ерёму в его желании понимал, не понимал его молодой якут Афанасий, которому Сардана уже приходилась женой. Когда Гермоген напивался привезённого Ерёмой спирта, он шёл к дочери и зятю и звал их к себе в гости. «Киль мене, — говорил он, — чай бар, арыгыы бар»[4]
. У Сарданы, как у кошки перед прыжком на мышь, вспыхивали глаза, она начинала прихорашиваться, а Афанасий ругался на Гермогена. «Сарынгы эн!»[5] — кричал он и зло сплёвывал на пол. Однажды, когда напился и Афанасий, Ерёма Сардану унёс в тальниковую рощу. Уже было тепло, над ними щебетали птицы, рядом, словно уговаривая кого-то, журчал ручей, но они этого не замечали. Они были в том миру, где всё без слов сливается в одно дыхание и замирает в сладкой истоме готового выпрыгнуть из груди сердца.Известно: любовь всегда идёт вразрез с делом. Случилось это и у Ерёмы. Чем больше он ездил к Сардане, тем меньше пополнялся склад пушниной. Да и Сардана стала уже не той, что была раньше. Широкий нос на осунувшемся лице стал шире, глаза, похожие раньше на спелую смородину, потускнели, а на ногах, когда Ерёма её раздевал, он видел грязные потёки. Чем меньше Сардана нравилась Ерёме, тем чаще она говорила ему своё «таптыбын», что по-русски означало «люблю». А так как любовь не в меру всегда отталкивает, Ерёма, в конце концов, к Сардане совсем охладел и перестал к ней ездить. А когда она сама приехала к нему в зимовье, он её погнал обратно. Сардана тогда плакала, падала перед ним на колени и целовала ему руки, но Ерёма остался неподступен. Конечно, если бы связь с ней не отражалась на деле, он, наверное, и не погнал бы её. «Дело — прежде всего», — твёрдо решил тогда Ерёма.