Изменился и Арсентий Павлович. Он, как и дом, осел в росте, высох, у него потухли глаза, а грудь так впала, что казалось, за ней если что-то и есть, то по-детски маленькое и тоже высохшее. Ходил он по дому как слепой, шаркая ногами и не сгибая их в коленях. Изменился и его характер. От мелкой подозрительности не осталось и следа. Наоборот, он стал безразличен ко всему, что делала Вера Григорьевна. Да и к себе он относился с таким же безразличием. Похоже, ему было всё равно, где он живёт и чем занимается. Утром выходил на улицу, бродил по двору, трогал калитку: не совсем ли развалилась, а когда она развалилась, собирать её не стал. А по дому только и делал, что вечерами подметал пол на кухне, да в последнее время брал Библию, клал её перед собой на стол, но читает ли он её, понять было трудно. Раскрытой она подолгу лежала перед ним на одной странице. Безразличным он стал и к еде. Единственно, что ему из неё нравилось, так это ржаной хлеб с луком и квасом. Ел он это с нездоровым аппетитом, хлеб глотал, как камни, а запив его квасом и закусив луком, чистил пальцем зубы. Увлечён он этим был так, что ничего вокруг себя не замечал, а если оборачивался в сторону Веры Григорьевны, то, похоже, её не видел. Однажды Вера Григорьевна обратила внимание, что когда он ест, от него попахивает водкой. На следующий день, заметив, что перед едой он вышел из дому и скрылся в сарае, она поняла: водку он прячет в нём. И ей до слёз стало его жалко. Когда он вернулся, она сказала:
— Арсентий, если хочешь выпить водки, не скрывай от меня этого.
И заплакала.
— Да, Вера, попивать я стал, — признался ей Арсентий Павлович.
Пришла зима. Морозы сковали посёлок, ночами он погружался в тяжёлую, как в склепе, тишину, одинокие с жёлтым отливом в небе звёзды были похожи на глаза рыси, не лаяли собаки, огни в окнах тонули, как в вате.
Зима в Арсентии Павловиче, казалось, убила всё, что оставалось ещё живого. Он не выходил на улицу, больше сидел на кухне у печи, ночь и день слились у него в одно целое. Страсть к хлебу с квасом и луком у него прошла, а когда выпивал рюмку водки, ничем не закусывал, а брал с полки Библию и садился с ней за стол. Занимало Арсентия Павловича в ней не то, что написано, а то, что он видел за этим в своём нездоровом воображении. Адама и Еву он представлял голыми подростками, ворующими в чужом саду яблоки, Ноя — похожим на толстозадого мясника, а Иисуса Христа — с козлиной бородкой. Подобно слепому, воспринимающему звук как образ, в каждом древнееврейском имени он видел свои предметные очертания. Имя Иаков, казалось ему, вытянуто из пустого кувшина, Руфь — из пастушьей дудочки, в имени Аминадава, казалось, кроется что-то неуклюжее и приземлённое, а в Левин, наоборот, лёгкое и воздушное. И если длинную родословную Иисуса Христа семинаристы заучивают, как таблицу умножения, Арсентию Павловичу она давалась легко, как занимательное художественное произведение. За фразой «Салмон был отцом Вооза, чьей матерью была Рахав» он видел заброшенную в степи усадьбу, где похожий на турка Салмон ходит в управляющих, толстозадый Вооз на быках возит с реки в бочке воду, а чахоточная Рахав, закрывшись в спальне, читает молитвы. Иначе, чем апостол Иоанн, представлял Арсентий Павлович и конец света. Ему казалось, что семь ангелов, выплёскивающих на землю чаши божьего гнева, в своих льняных одеждах и с арфами в руках, не смогут опуститься на холодную Колыму. И поэтому, если земля и горела и избивалась градом, и сотрясались на ней горы, и заливались моря и реки людскою кровью, то сложенная вечномёрзлым камнем Колыма для Арсентия Павловича оставалась нетронутой. Она ему представлялась огромным, как материк, айсбергом среди бушующего в пламени и крови океана. После Библии Арсентий Павлович ложился спать, и как человек, которому в жизни терять нечего, спал крепко.
Вера Григорьевна жила домом и заботой об Арсентии Павловиче. По дому она варила, стирала, вечерами вязала по заказам кофты, но сны у неё были не такие крепкие, как у Арсентия Павловича. Она часто просыпалась, в полнолуние у неё болела голова и давило под сердцем, а если просыпалась близко к рассвету, её охватывала тревога за что-то такое, что случится, казалось, скоро и принесёт с собой новое горе. Исключением были ночи, когда во сне видела Пашу. Снился он ей всегда в том возрасте, когда ходил в школу, и если она видела его весёлым и здоровым, проснувшись, радовалась за него, как за живого. Утром она рассказывала сон Арсентию Павловичу, и он, как и она, за Пашу радовался, и оба уже думали, что лагерное начальство ошиблось, Паша жив и скоро вернётся домой.
— Ты же его мёртвым-то не видела, — говорил Арсентий Павлович, — а там мало ли что? Направили в другой лагерь, а в документах напутали.