Лицо у тетушки Быки становится печальным.
— Жениться-то он женился, да счастья ему не было. Пошел мой Толинке в солдаты, попал на фронт, там его и убили. А жена его с кем только не путалась, с кем только не крутила! Кто мимо проходил, тот и люб ей был. Теперь, как я слыхала, живет где-то в Оршове. А что она там делает, один бог ведает… Один господь бог только и знает…
— Люди тоже знают, да тебе не говорят.
— А почему не говорят?
— Чтобы не омрачать тебе сердца.
— Сердца?! Уж более омраченного, чем у меня, и быть не может…
У всех моих теток куча детей. Некоторые умерли, избавившись таким образом от всяких забот, другие живы и тоже имеют детей и даже внуков.
Соседка по прозвищу Рыжая, которая была с матерью на ножах и более тридцати лет не разговаривала с ней, заглядывает через плетень к нам во двор и спрашивает мою сестру Елизабету:
— А мне можно к вам зайти?
Моя сестра тоже имеет на нее зуб, но неудобно грубить при всем честном народе, поэтому она говорит:
— Можно, если тебе так хочется. Можно, почему нельзя.
Папелка помогает сестре Евангелине убираться в доме: нужно вынести одеяла, развесить их на веревках, а потом вытрясти, нужно вытереть от пыли все кровати, побрызгать и подмести пол.
Запах растопленного воска, запах ладана — это-то и есть запах покойника — все стоит в доме и будет еще стоять по крайней мере неделю. Хорошо хоть осень только в начале. Днем жарко, ночи тоже теплые. Люди спят во дворе, расстелив рогожки прямо на голой земле.
Моя сестра Елизабета и мой зять Сэмынце тоже будут спать во дворе. Сэмынце уже почти пьян. Он отправляется в село, и сестра моя кричит ему вслед:
— Куда ты пошел?
— В корчму к Бучуку.
— Чего тебе там делать, у Бучука?
— Пойду приведу корчмаря, надо счет подвести, пусть бухарестский шурин платит за все, что люди выпили. Не мне же платить!
Сестра опускает глаза от стыда. Боже! И это тот самый Сэмынце, за которого она много-много лет назад вышла замуж по любви! Он стал пить. Пьет так, что пропивает последний разум. Бьет ее, ругает, поносит самыми последними словами. Потом заваливается спать и, проспавшись, утром уже ничего не помнит. Так что же, бросить его? Поздно уже! А если бы раньше бросила, за кого бы пошла? Почти все мужчины в селе бьют своих жен. Сэмынце, когда пьян, колотит мою сестру, а трезвый ее и пальцем не тронет. Другие и в трезвом виде бьют жен до потери сознания.
— Как давно я не видела тебя, дорогой, как давно! — удивленно приговаривает тетушка Уке.
Она так постарела, что я бы ее и не узнал, не будь у нее привычки жевать красную глину. Папелка тоже постарела, но она по-прежнему заглядывается на мужчин. Сегодня, как и вчера, она пришла с сыном, Слепым Веве. Приятель моего детства совсем слепой, он слеп как пень и все время спрашивает меня:
— Ну, как они, люди в тех местах, где ты живешь?
— Да такие же, как и везде. Ничем особым не отличаются.
— Видишь ли, какое дело, ведь я ослеп с малых лет и уже почти совсем не помню, как выглядят люди, почти совсем, понимаешь?
— Понимаю, Веве, это и я могу понять.
— Ты все шутишь.
Веве молчит. Он закрывает глаза и глядит сквозь воспоминания, куда-то вспять, в минувшие времена. Мне трудно угадать, что он видит там и чего не видит. Через некоторое время он говорит:
— Мне кажется… мне кажется, что лицо у тебя было в веснушках, нос немножко курносый, а глаза голубовато-зеленые. Правда?
— Совершенно верно, Веве, таким я и был.
Мои сестры, не спавшие столько дней и ночей, опять накрыли на стол. В который же это раз? Наконец-то и мы садимся обедать. Евангелина подсаживается ко мне.
— Чорба из курицы с помидорами и перцем. Кушай, Зэрикуце, кушай! Ты ведь проголодался.
Хлеб горячий, а чорба — прямо огненная. Ест и брат мой Штефан, и Ион-адвентист, едят и мои сестры, Рица и Ляна. О тетушке Уцупер и тетке Чуре и говорить не приходится — они едят так, что за ушами трещит!
Все сестры отца хлопочут вокруг него, как около ребенка.
— Выпей цуйки, Тудор, подкрепись немножко.
Отец выпивает цуйки.
— Спасибо, сестра.
— Тудор, выпей еще, легче на сердце станет.
Отец выпивает еще цуйки. Лицо у него краснеет. Много он пить не может. Он съедает миску чорбы, потом вторую и третью и несколько ломтей хлеба. Запив все кружкой вина, говорит:
— Пойду во двор, лягу на солому. Что бы ни случилось, меня не будите, дайте отоспаться.
Он уходит. Пусть идет и выспится, хотя тетке Уцупер страх как хочется поговорить.
Я тоже поел, но все, что съел и выпил, тяжестью легло в желудке, словно глотал я камни, а пил расплавленный свинец. Мне хочется курить, но сигареты кончились. Штефан предлагает:
— Я схожу, брат, куплю.
У нас в селе, в Омиде, не одна корчма, а пять или шесть, и в каждой торгуют сигаретами.
— Спасибо, — отвечаю, — я сам схожу. Хочу посмотреть село, давно его не видал.
Моя сестра Елизабета протягивает мне палку.
— Это отцовская. Смотри не потеряй. Нехорошо гулять по селу без палки. Собаки злые, могут покусать.
Я принимаю от сестры палку, узловатую, блестящую и тяжелую, скорее дубинку, чем палку.