Будучи в свойстве с Романовыми по своей сестре, вдове убиенного царевича Ивана, мать которого – первая жена Ивана Грозного Анастасия – приходилась родной теткой Федору Никитичу Романову, Шереметев желанным гостем захаживал в боярские хоромы, где никак не могли примириться с верховенством лукавца и краснобая. Какой только хулы и брани не удостаивался тут Годунов! Им, одним им, свершившим святотатство, было поругано царское достоинство, лишена былого величия власть, растоптана вера. Преклонение перед царем сменилось ненавистью, почитание обернулось презрением. И ни Лжедмитрий, ни тем более жадно подхвативший сорванный с него царский венец Шуйский не стали достойными преемниками былого самодержавства. И уже страх перед сильной властью мнился не позором и неволей, а благодеянием, дающим опору и защиту. В нем нуждался Шереметев, но его не было… Долго еще, растрепанный и необлаченный, сидел на постели после тяжкого сна Федор Иванович, удручаясь и тоскуя. И, наверное, просидел бы еще дольше, ежели бы в самую рань, не чинясь, к нему не пожаловал утративший терпение Репнин. То смыкая, то размыкая схватцы торопливо надетого кафтана, Шереметев досадливо слушал слова воеводы о новой чуть ли не слезной грамоте Шуйского, о том, что давно приспело время выступать и что никто в Нижнем не может взять в толк, почему загостилось шереметевское войско, когда, того и гляди, тушинский вор сызнова приступит к Москве.
– Обождем до самой просухи, – выслушав Репнина, твердо сказал Шереметев.
– До какой просухи, Федор Иванович? Уж и вода скоро в Волге сойдет.
– Ведаю, – хмуро оборвал боярин и отвернулся.
Репнин только развел руками и тихо, как от хворого, пошел к дверям.
Но в тот же день наконец засобиралось вдосталь отдохнувшее войско, чтобы вскоре двинуться через Владимир к Москве.
6
По темну прокричали первые кочеты во Владимире, и обозники поднялись в темне. Но густая влажная чернота постепенно мягчела и рассеивалась. Четко выступили из непроглядности ночи кровли срубов, деревья, прясла. На свежем задиристом сквознячке благостно было вдыхать свежие запахи испарений, клейких развернувшихся листьев, дегтя, развешанной по двору на копылках бревенчатых стен конской упряжи и мягкого горьковатого дыма только что затопленных печей.
Кузьма с крыльца видел, как по-домашнему неторопливо мужики разводили пригнанный из ночного табун, поили лошадей, снимали со стен упряжь, носили в телеги солому. Не было надобности зажигать факелы, потому как все занимались делом свычным и отлаженным, для которого довольно скудного света звезд.
Радовался Кузьма, что наконец-то наступает долгожданное утро, когда перед ним и его обозниками проляжет одна дорога – дорога домой.
Мнилось, не месяцы, а годы прошли в зимнем их походе вдали от Нижнего. Не числил себя Кузьма в домоседах, но потянуло его к родному порогу как никогда. И даже самые недавние события теперь вовсе отдалились, как будто это была какая-то иная жизнь; наглухо заслоненная теперешними сборами и ожиданием близкого свидания с домом. А ведь если бы не эти события, навряд ли Кузьма ныне собирался в дорогу, а остался бы, как и многие, при войске. Оно было нужно тут даже и после того, когда достигло цели, захватив один из самых опасных мятежных городов…
Тремя отрядами во главе с Прокудиным, Левашевым и Микулиным беспрепятственно перейдя еще не вскрывшуюся Клязьму и миновав посады, нижегородцы обложили острог, встреченные жидкой и разнобойной пальбой нерадивой стражи. Расторопные владимирские мужики сами же поскидали стрельцов со стен и распахнули ворота. Швыряя бердыши и пищали, смятенным скопом бежали тушинские приспешники от ворвавшейся в острог конницы. Лишь кое-где из-за домов еще бухали самопалы да самые отчаянные рубаки, пожалев невывезенное добро, не щадя своих голов, малыми кучками безнадежно бросались в схватку. Но их быстро укротили.
Несколько сразу переметнувшихся от Вельяминова дворян, не мешкая, ворвались к нему в покои, выволокли воеводу на мартовский ноздрястый снег, повозили лицом по насту, стали вязать. Подоспели микулинские конные стрельцы, весело глядели, как подрезанным боровом с вытаращенными безумными глазами бился на снегу воевода, громко крича и путая веревки.
В сторонке у крыльца, изумленно раскрыв рот, истуканом застыл писец Прошка с бумажным столбцом в руке.
– Эй ты, расхлебеня, – закричал ему стрелецкий сотник, – подсоби-ка молодцам, а то они уж взопрели!
Прошка где стоял, там и бросил столбец, с готовностью подбежал на подмогу. Стрелец проткнул бумагу копьем, снял с острия, протянул товарищу.
– Чти!
– «Господину пану Яну Петру Павловичу Сапеге…» – начал, запинаясь, читать тот.
– Ишь ты – «господину»! – презрительно скривился сотник. – Кому господин, а нам вороний высидок. Вези сию грамотку к Микулину.