И тут случилось то, к чему я был не готов. Взрослый человек вдруг горестно всхлипнул. Он оплыл в кресле, тряпкой повис на подлокотниках, начал медленно и ритмично раскачиваться вперед-назад и протяжно стонать. Не могу передать, насколько это было мучительно, я не понимал, как нужно вести себя. Самообладание Риссена, надо признать, оказалось на высоте. Даже если он и был так же неприятно задет, как я, то немедленно это скрыл.
Так продолжалось несколько часов. Мне было стыдно перед боссом, ведь это по моей вине он стал свидетелем подобных сцен. И возможность предвидеть, что именно вскроется в результате эксперимента, по-прежнему отсутствовала. Ни я, ни вся наша лаборатория не имели права распоряжаться подопытными: их присылала единая диспетчерская, которая обслуживала все близлежащие учреждения.
Подопытный наконец успокоился. Всхлипывания стихли, он принял более достойную позу. В стремлении поскорей завершить это унизительное шоу, я поспешил спросить:
– Как вы?
Мужчина поднял взгляд. Вероятно, он не помнил, кто мы такие, но явно осознавал наше присутствие и понимал наши вопросы. Отвечая, он смотрел на нас, но не как на начальство – он обращался к нам как к безымянным слушателям из его собственного сна.
– Я так несчастен, – вяло произнес он. – Я не знаю, что мне делать. Я не знаю, выдержу ли я.
– Выдержите что? – спросил я.
– Это все. Я боюсь. Я всегда боюсь. Не сейчас, но в других случаях, почти постоянно.
– Боитесь экспериментов?
– Конечно, экспериментов. Сейчас я не понимаю, чего я боюсь. Либо будет больно – либо не очень, либо я превращусь в калеку – либо останусь здоровым, либо умру – либо буду жить дальше… Чего тут бояться? Но я постоянно боюсь – глупо, почему мне так страшно?
Первоначальную заторможенность сменила хмельная беспечность.
– А еще… – он помотал головой, как пьяный, – …еще страшнее, что они скажут. Скажут, что ты трус, а это страшнее всего остального. Ты трус. Я не трус. Я не хочу быть трусом. Кстати, что будет, если я на самом деле трус? Что будет, если они скажут, что я трус, когда я действительно трус? Но если я потеряю место, то… Я, наверное, получу другое. У них найдется применение каждому. Во всяком случае, вышвырнуть меня они не успеют. Из Службы Добровольного Самопожертвования я уйду сам, добровольно. Добровольно, как когда-то пришел.
Он помрачнел, но несчастным больше не выглядел, теперь он пытался гасить злость.
– Я их ненавижу, – продолжал он сквозь зубы. – Ненавижу их, сидят в лабораториях, целые и невредимые, не боятся ни ран, ни боли, ни побочных действий, предвиденных и нет. Потом идут домой к жене и детям. Как вы думаете, такой, как я, может иметь семью? Однажды я пытался жениться… да, но ничего не вышло, вы же понимаете, что ничего не вышло. С такой жизнью ты слишком занят собой. Ни одна женщина этого не выдержит. Я ненавижу женщин. Понимаете, они сначала тебя завлекают, а потом не выдерживают общения с тобой. Они фальшивые. Я их всех ненавижу, кроме моих товарищей по Службе, разумеется. Женщины в Службе – это уже ненастоящие женщины, в них больше нет ничего, что можно ненавидеть. Мы не такие как остальные. Нас тоже называют бойцами, но что у нас за жизнь? Мы живем в Доме, мы просто лом…
Его голос превратился в невнятное бормотание, он повторял: «Ненавижу…»
– Босс, – произнес я, – желаете, чтобы я сделал ему еще один укол?
Я надеялся, что он ответит «нет», ибо подопытный вызывал у меня глубокую антипатию. Риссен, однако, кивнул, и мне осталось лишь повиноваться. Пока в кровь подопытного № 135 поступала дополнительная доза бледно-зеленой жидкости, я довольно жестко сказал:
– Вы сами совершенно справедливо отметили, что это называется Службой
Я испугался, что мои слова обращены не к подопытному, который под воздействием препарата, видимо, стал невосприимчив к порицанию – а больше к Риссену, чтобы он понял, как к происходящему отношусь я.
– Конечно, я записался сам, – пробормотал № 135 растерянно и сонно, – но я не знал, что это означает. Да, я был уверен, что придется страдать… но по-другому… и придется умереть… но сразу и с восторгом. А не умирать капля по капле каждый день и каждую ночь. Мне кажется, что умирать прекрасно. Размахивать руками. Хрипеть. Однажды я видел, как кто-то в Доме умирал – он размахивал руками и хрипел. Это было ужасно. Но не только ужасно. Потом уже ничего не сделать. С тех пор я все время думаю, как прекрасно было бы повести себя так же, всего один раз. Это не остановить. Добровольность здесь неприемлема. Но ее здесь и нет: никто и ни для кого не вправе это остановить. Это просто происходит с тобой и все. Когда ты умираешь, ты можешь вести себя как угодно, и никто не может тебя остановить.
Я вертел в руке стеклянную бюретку.
– Этот человек в некотором роде извращенец, – сказал я Риссену. – Боец в здравом уме так не реагирует.
Риссен не ответил.