Это была совершеннейшая ложь. Иван Александрович никогда не торчал, как он выразился, в поликлинике, и она к нему не ходила: встречались они как правило на ничейной земле, на нейтральной территории - словно предчувствовали подобные попреки в будущем. Она мельком глянула на него, ничего не сказала, а Иван Герасимыч осекся, поперхнулся собственной дерзостью, поодумался, стал похож на нашкодившего ребенка и весь день потом странно похмыкивал и покряхтывал, тяготясь собственной глупостью, а она еще три дня потом говорила с ним самым официальным образом - потом только смягчилась, вернулась к прежнему тону и то не сразу, а постепенно, уступками и лишь потому, что он сказал это ей с глазу на глаз, без свидетелей...
В июне судили Ивана. Милиция не отстала от него, довела процесс до естественного завершения: действительно, если б он не закончился судом, зачем было затевать его? Приговор, как это сплошь и рядом бывает, был предрешен и согласован заранее: надо было не переборщить с возмездием, но и не оставлять воровство безнаказанным. Вмешательство Ирины Сергеевны в судьбу Ивана не могло иметь никаких последствий: она решалась интригой, в которой были замешаны, ни много ни мало, самые значительные в районе лица, и Лукьянов был среди них за крайнего. Первый секретарь Зайцев никак не мог уйти со своего поста: метил теперь на должность в Москве, а она освобождалась с большим скрипом, с задержками. Его место было обещано второму секретарю, Воробьеву: чтоб старался и работал вдвое, а что дальше было ведомо лишь высшему начальству. Воробьев поверил на слово и с нетерпением ждал отъезда своего хозяина. Проволочки раздражали его, само ожидание и неопределенность положения обесценивали в его глазах фигуру руководителя, не то бывшего, не то нынешнего, и он поднял голову и начал вести себя так, как никогда бы не позволил себе в обычных обстоятельствах. Внимательный читатель должен помнить, что Лукьяновы тесно примыкали к кружку второго секретаря, а Пирогов слыл за человека первого. Зайцев вначале хотел спустить на тормозах лукьяновское дело: оно не стоило выеденного яйца и могло породить ненужные сплетни, но, столкнувшись с нелюбезностью и противостоянием наследника, решил проучить его, наказав одного из его подручных. Областная милиция, знавшая подоплеку дела, устранилась и передала его в район для рассмотрения не по месту совершения преступления (какого, никто по-прежнему не знал), а по месту жительства правонарушителя. Здесь Лукьянова решили отдать под товарищеский суд: это был как бы реверанс в сторону Воробьева - на слух товарищеский суд приятнее, чем суд областной и даже народный. На деле же, хоть он и был товарищеский, ничего дружественного в нем для Лукьянова не было: суд есть суд, как его ни назови, и люди в нем ожесточаются от одного сознания причастности к вершению чужих судеб, прокуроры взывают к мести, а судьи - к нелицеприятности.
Заседание проходило в стенах школы, освободившейся к этому времени от занятий. Отношение к Ивану как со стороны юристов, так и сидевшей в зале публики было самое предвзятое. Анна Романовна и в этом видела происки Ивана Александровича, но тот, пустив первый шар и положив начало делу, потом в нем уже не участвовал. В этом не было нужды: у милиции и суда своя хватка однажды вцепившись в кого-нибудь, они выпускают из объятий разве только покойника. На суде Пирогов сидел особняком, в уединении, молчал и не мог влиять на правосудие. Лукьянов сам был во всем виноват: поскольку держался, по обыкновению своему, свысока и вызывающе. У нас на суд надо идти с низко опущенной головой, бия себя в грудь, разрывая на себе рубаху и каясь: если не за нынешние свои грехи, то за прошлые, не за свои, так за все человечество - такова уж наша отечественная презумпция и всеобщей вины, и невиновности, а Лукьянов от всего, как иностранец, отпирался, открещивался и тем задевал и попирал нравственные устои зрителей. Один из них даже не выдержал и публично, с места опроверг его показания:
-Как же не торговал, когда я у тебя за чирик колбасы палку еле выпросил?!.
В пылу разоблачения он пренебрег главным законом улицы, запрещающим под страхом смерти всякое доносительство, но никто в зале не осудил его за это: он выразил общее настроение. Иван даже не сразу сообразил, чем ответить.
-Как же я продать ее мог, когда конфисковали ее у меня?- нашелся он, но тот отмахнулся от казуистических тонкостей:
-Не в этот раз, так в другой - какая разница?..- Ему было все равно, судят ли Ивана за какой-то один особенный день или за всю биографию: русский человек не любит делить жизнь на части и склонен оценивать ее огульно...