На десятый, кажется, день, когда украинцу-каталептику уже точно сказали, что у профессора найдется время завтра, он обнаружил явные признаки беспокойства и возбуждения, ставшие назавтра к утру чуть ли не лихорадкой нетерпения. А потом вбежали человек пять-шесть незнакомых врачей в халатах, выстроились почтительно, как заранее было договорено, и пот уже бежал с больного, и глаза смотрели почти ясно. И тогда вошел Шехтер, подошел к постели больного – маленький, седой, властный, и сказал ему то «встань и иди», что извечно говорили всюду целители – он словно кнутом щелкнул:
– Встать!
И каталептик послушно – сел на кровати и почти сам встал – ему помогли немного. И тогда-то (о чем и речь), ткнув его зачем-то пальцем в живот (выше не доставал просто), спросил Шехтер столь же властно, чтобы заговорил больной:
– Кто я, знаешь?
И, словно не было годовой неподвижности, украинец переступил с ноги на ногу, облизнул пересохшие губы и послушно ответил:
– Жид.
Вот насколько первым и значимым было для него это определение. Он заговорил потом и задвигался.
– Ну? – спросил Шехтер у Писателя, ему это торжественно рассказав. – Каково? Чувствуете теперь, где это все сидит?
– М-да, – поежился Бездельник. – Глубоковато.
– При любом попутном и удачном ветре эта вечная искра легко разгорится в пламя, – сказал Деляга.
– Нет уж, тут ветра мало, тут идея какая-нибудь нужда, – возразил Бездельник. – Я однажды столкнулся с такой идеей. И порадовался, что она еще не всюду разнеслась. Все еще, впрочем, впереди. Замечательный у меня был один разговор. С русским потомственным интеллигентом. Очень я помог тогда развитию той идеи. Грех был бы не помочь.
– Не тяни ты, – сказал Деляга.
– Ничуть я не тяну, ребята, просто приятно вспомнить не торопясь. Или вы куда-нибудь спешите?
– Нет, – с сожалением сказал Писатель. – Никуда. Рассказывай, старик, и не гони картину. Смакуй детали, излагай подробности, делай паузы в интересных местах. Гуляй.
– Все-то вы опошлите, – сказал Бездельник. – Только я все равно ведь расскажу.
Было это пару лет назад в Ленинграде, куда приехал Бездельник дней на несколько пошататься по любимому городу. И приятели сказали ему, что у них на киностудии недавно появился интересный новый редактор. Какие-то небольшие рассказы он уже напечатал, был весь сам из себя литератор и философ, главное же – не скрывал, более того – вслух говорил, что евреям, дескать, в России не место. Это ведь покуда редкость – громко такое говорить в приличном окружении, а не тщательно скрывать и прятать. Этот же не только прокламировал свою уверенность, но по отношению к конкретным евреям-авторам был порядочен безупречно, то есть не только не отвергал их, но и сам привлекал и опекал, если знал или обнаруживал за ними какие-нибудь подлинные способности. Антисемитизм у него был какой-то чисто теоретический, из глубоких, как видно, убеждений произраставший и питавшийся.
Бездельнику предложили с тем редактором его свести, и Бездельник согласился с интересом. И свели.
Разговор шел путаный сперва, несвязный, общих знакомых они выискивали – поиск общих знакомых в интеллигентных первых разговорах ту же самую роль играет, что обнюхивание у собак – приблизительно ясно делается, с кем общаться привелось. После чего (а обнюхивание это очень расположило их друг к другу) заговорили о книгах самиздата – кто что читал и какого мнения. Тут не мог не зайти разговор о России вообще и ее сегодняшнем неустройстве, и Бездельник в удачном месте ловко ввернул смешную фразу некой очень культурной старушки. Эта престарелая мать одного пожилого ученого как-то замечательно ясно выразилась: «Русские люди сделали евреям столько зла, что негоже русским людям обижаться, что евреи сделали в России революцию».
Тут редактор клюнул на заготовленного Бездельником червяка, оживился, как боевая лошадь от порохового дыма, и понесло парня в удивительный монолог. Вкратце он сводился к идее, восхитительно простой и убедительной.