Нет, помню. С разговора о счастье. Очень быстро запутались, пытаясь определить, что это такое. Деляга сказал, что счастье – это когда в пятницу вечером чувствуешь себя прекрасно и вымотанно до нитки. Потому что неделя прошла не зря, что-то за эти дни успел, впереди нечто такое же интересное, с чем ты справляешься, притом удачно, а сейчас вокруг тебя родные и близкие, и сейчас вы сядете выпивать, закусывать и с любовью подшучивать друг над другом. Тут мы все сперва согласились, но немедля опять заспорили, уточняя, и сошлись только на том, что счастье – это вовсе не благополучие, отчего и невозможно в потребительском обществе. Да притом еще в нашем, сказал Бездельник, в потребительском обществе, лишенном продуктов потребления. Снова заспорили о благополучии, тут Деляга вспомнил свою байку. Так что – сперва ее.
Значит, жили в Киеве в самом начале века два друживших еврейских мальчика. Потихоньку выросли, стали почти взрослыми уже, потом разъехались и потерялись. И один из них спустя лет сорок разыскал другого где-то в Минске (а возможно, в Кишиневе или Москве, неважно это). Разыскал и, как водится в хороших байках, сразу говорит: «Как вы живете, Лифшиц?» – «Ой, – говорит упитанный и свежий Лифшиц, – спасибо, я живу очень-очень плохо». – «Что-то незаметно это», – говорит осторожно его гость. «Вы послушайте, – говорит ему на это Лифшиц, – вы же помните, как досталась мне от папы его портновская мастерская? У меня ее потом отобрали. Я теперь закройщик в казенной. Так вы знаете, это даже лучше: я пришел, я покроил и я ушел, и ни от чего не болит мне голова, и я спокоен, что если что-нибудь сгорит, и ничего у меня не уворуешь. А заказчиков, слава богу, мне хватает вполне и дома – редко, чтоб сейчас кто шил, как я». – «В чем же дело?» – спрашивает гость. «Но послушайте, – говорит ему на это Лифшиц, – вы же помните, что папа летом ездил в Ниццу и Монте-Карло. А теперь я езжу в это ваше – как его? Цхалтубо. Так вы знаете? – это даже лучше. И не надо одеваться к завтраку, и к обеду можно выйти в пижаме, и вообще это настоящий отдых, а не эти безумные развлечения, от которых только тратится здоровье». – «В чем же дело?» – спрашивает гость. «Но послушайте, – отвечает ему Лифшиц, – вы же помните, что у меня бывали женщины? Да, теперь, конечно, силы не те, но если сказать вам честную правду, то две очень приятных дамочки есть и тут». – «Но послушайте», – говорит ему гость и даже чуть привстает со стула. «Нет, – отвечает ему Лифшиц, – это вы послушайте меня. Вы же помните, у меня был свой рессорный выезд? Я садился, говорил кучеру – гони! – и мы ехали, боже, как мы ехали! Но сказать вам если честную правду, за углом вы, может быть, заметили машину. Я всегда могу сесть в эту машину. Это и скорей, и никому я не заметен, что, вы сами знаете, это сейчас лучше. Я плачу шоферу план – это такси, я плачу ему чаевые, я плачу ему экономию бензина». – «В чем же дело? Вы гневите Бога, Лифшиц!» – нервно вскричал гость. И тогда Лифшиц трагически и пространственно развел руками, словно обнимая эту жизнь, и с сокрушением сказал: «Ой! Но если мне все это не нравится!»
Посмеялись.
– Что за винегрет наша память, – сказал Писатель.
– Винегрет – шутка витаминная, – сказал Бездельник. И после долгого, непонятно долгого молчания, словно нас не очень рассмешила эта байка, а задуматься заставила почему-то, Писатель заговорил первым. О совсем другом он, оказывается, в это время вспоминал. Может быть, в связи с Киевом?
– Я иногда думаю, – сказал он, – что это просто сидит в крови. Ну там если не в крови, то в таких глубоких клетках памяти, что срабатывает помимо воли, независимо от сознания, прямо включается в мысли и чувства человека.
– Здесь два варианта, Писатель, – вкрадчиво сказал Бездельник. – Или я тебя слышал не с самого начала, поэтому не понимаю, о чем ты, или у тебя, как здесь говорится, замкнуло ку-ку.
– Крыша поехала, – сказал Деляга.
– Это у вас обоих естественная умственная деградация, вызванная нехваткой глюкозы, – сказал Писатель. – А я просто продолжаю наш разговор, начатый вчера.
– А не третьего дня? – деловито спросил Бездельник. При хорошем настроении он часто поддразнивал Писателя – думаю, что за склонность к серьезности большей, чем пристала разумному человеку.
– Да, – сказал Писатель. – И вчера, и позавчера, и раньше. – Ему явно не терпелось рассказать. – Во все дни, когда мы говорили о евреях. О вас, проклятых.
– Только что, а не вчера, – сказал Деляга.
– Потому и вспомнил, – сказал Писатель. – И давайте расскажу, не пожалеете. Я когда писал книжку о том, как мозг исследуют и лечат, очень много шлялся по всяким лабораториям. По врачам, ученым, всяко было. И вот в Киеве мне один старик-психиатр историю рассказал. Жутковатую, по-моему, историю. Сам он профессор. Шехтер, кажется. Ну пусть будет Шехтер. Суть в другом.
И Писатель набил трубку махоркой.