Я чувствовал стыд от какой-то своей собственной беспомощности, бесполезности. Меня буквально потрясла эта ее тихая покорность судьбе. Как, почему мне могло ночью взбрести в голову, что я должен идти сюда?
— Я, вот видите, и спросить забыла, как вас зовут. Да уж и это простите. Не знала и теперь знать не буду. Не пришлось, значит.
Я перевернул лежавший на столе лист, сложив его пополам, и открыл восьмицветную ручку Глеба Степанова.
— Мария Григорьевна, — сказал я, стараясь говорить как можно спокойнее. — Я вот здесь пишу вам свой адрес. Мало ли что… Я зашел к вам от чистого сердца. Всем, что есть у меня в жизни, я действительно обязан вашему мужу. Это правда. И я вас очень прошу считать меня своим человеком и написать…
— Поздно пришли вы, поздно, — покачала она головой.
— А если вдруг у меня переменится адрес, то вот другой, совсем простой: Ленинград, Союз писателей, Галузо В. С. Ваше письмо найдет меня сразу же. — И, стараясь уже не встречаться с ее глазами, я отодвинул лист на середину стола и прижал его мраморной чернильницей.
— Нет, уж мы сами, как-нибудь сами, — выдохнула она.
Я защелкнул эту так и неизвестно как попавшую сюда ручку, встал, попрощался, кинув последний взгляд вокруг. И все еще слышал: «А должен… А надо…»
Меня будто выдуло ветром, вынесло из этого дома, — где было только горе и никакой особой, придуманной мною, тайны. Но, наверное, я все же не сумел поговорить, повел себя как-то не так, полез с этой пенсией, задавал не те вопросы. Я, может быть, даже не пришел, а ворвался. А все это следовало сделать не так, а как-то по-другому…
Теперь уже все крыльцо было завалено стружкой, которая показалась мне ослепительно белой и даже мягкой. Парень, увидев меня, шагнул в сторону, давая пройти. Он был человеком новым и вряд ли мог рассказать мне что-нибудь, разве только о последних часах Дмитрия Степановича, но у меня было к нему другое дело, и я, шагнув вниз, подал ему руку.
— Галузо, — назвал я себя. — Можно вас на несколько слов?
Он так же бессмысленно уставился на меня, потом не пожал мне руку, а коротко и словно нехотя дернул за пальцы.
— Петренко, — и снова вытянул руки по швам.
Возле виноградника стояла серая узенькая скамейка, и я пошел туда, слыша, что он топает сзади.
— Садитесь, — сказал я ему, сел сам и вынул сигареты.
— Да ничего, постою, — ответил он, не дойдя шага три и как будто готовясь выслушать мой приказ, и опять приняв позу навытяжку.
— Так придется разговаривать на весь двор. Садитесь, пожалуйста, — повторил я, показав на место возле себя. — Понимаете, кричать я не могу.
Он как будто растерялся, пожал плечами и сел подальше от меня, на самый край скамейки, подтянув брюки и напряженно уставясь куда-то перед собой.
— Вы курите?
— Не, — вдруг улыбнулся он и решительно покачал головой. — Этим не балуюсь. Никотин — вредитель здоровья. А потом отвыкать трудно.
— Это вы, значит, были в последней поездке с Дмитрием Степановичем? — спросил я, не зная, как к нему подступиться.
— Я, — кивнул он. — Дмитрий Степанович сдавал мне лиманы возле Ордынки, потому как его уже обеспечили пенсией, а я на его место. Он память мою проверял и знание техники.
— Вот это очень хорошо, что память, — сказал я, готовясь набраться терпения. — У меня к вам есть несколько очень важных вопросов. Вспомните, пожалуйста, а вот перед смертью Дмитрий Степанович вам ничего не говорил о войне?
— Говорил, — подумав, ответил он. — Говорил.
— А что говорил?
— Он говорил, что здесь идет война с браконьерами, — отчеканил он бесстрастно и словно по обязанности.
— Ну, ладно, — прикурил я погасшую сигарету. — А вот про Назарова он вам что-нибудь говорил?
— Про убитого? Говорил.
— А что говорил?
— Дмитрий Степанович говорил, что Назаров был достоин звания инспектора.
— Так, — вздохнул я. — А еще что-нибудь он вам говорил?
— Говорил.
— А что говорил?
— Да вот, говорил, чтоб носки я себе другие купил вместо этих, — сказал он очень серьезно. — А эти чтоб не носил.
Я взглянул на его ноги. На нем были синие бумажные и, наверное, чересчур толстые для этого времени носки.
— Носки? А почему другие? Почему не эти? — спросил я, давно уже потеряв смысл этого разговора и не понимая, как ко всему этому относиться. — Почему носки?
— А он говорил: из-за Назарова. Чтобы я другие купил, не синие. Синие нельзя. Примета.
— А почему из-за Назарова?
— А это Дмитрий Степанович мне так говорил. Но эти-то ноские. Другие-то купишь, сами знаете, лады не лады, а на другой день пятка…
Во рту у меня было горько, я загасил сигарету, развязал рюкзак и достал блокнот и ручку. Вырвал из блокнота два листка и достал деньги: