Ничем не запятнал он имени погибшего майора Скворцова, не умалил его ума, образованности и храбрости. В 1943 году, неоднократно отмечаемый в приказах, он был командиром батальона особого назначения под Мурманском. Солдаты, с которыми он пробивался на запад, и до сих пор навещают его, потчуя чаще, чем нужно. Кенигсберг он брал уже подполковником. А после войны и до января сорок шестого года работал в Германии. Встречая Новый год в Дрездене, а не в Ленинграде, куда его не отпустили, мучимый все больше тяготившей его и теперь бессмысленной ложью, он встал и рассказал свою историю… Помыкавшись несколько лет в Ленинграде, он в конце концов вернул себе партийный билет и уже со своей настоящей фамилией. Однако действительное наказание было гораздо большим. Он так и не мог выгнать из себя командира полка Скворцова, привыкнув за многие годы быть в роли другого человека. В этом положении ему вроде бы надо было начинать свою собственную жизнь заново, чуть ли не с нуля. Сам не заметив того, он запил, оправдывая себя тем, что его раненой ноге так или иначе скоро конец. По непонятной причине он еще и толстел, хотя у Кольки Рязанцева все в роду были как жерди. «У меня ведь и походка-то на самом деле другая… Все не такое… Неужели Скворцов меня закопал до конца?.. А вот ты мне, писатель, скажи… только правду скажи, а у тебя в голове никто не сидит, никто тебе там не шепчет, когда ты за свою бумагу садишься? От кого ты пишешь? От себя?..»
Два года назад командиру полка майору Петьке Скворцову доверили охранять городскую свалку в Гавани. И, надо сказать, он вдруг самым серьезным образом увлекся проблемой мусора… Таким был его жизненный выигрыш…
— А торгсин где был, помните? — опять повернулся ко мне шофер. — За бриллианты и золото все продавали. Хотя вы еще в пеленках были.
— Торгсин? — Он все же уводил меня в воспоминания. — А где сейчас ДЛТ, — сказал я. — Огромные люстры висели. Красиво было…
— Неужели помните?.. А сейчас ведь спроси, где Гороховая, — не знают. Я в прошлом году был там, так ведь одна деревня на улицах.
Пожалуй, полпути мы уже отстучали. Мне казалось, что от моего рюкзака до сих пор пахло рыбцом… Я напрасно не узнал в Темрюке расписание поездов. Не хотелось бы в Краснодаре валяться в гостинице.
На спидометре сто десять — сто двадцать…
Вроде бы впереди станица. Слева на высоком каменном постаменте стоял танк…
Кто знает, а может быть, в этом мире сверхскоростей Ордынка — явление самое обычное? Ничего особенного, все в норме?.. Вероятно… Меня же действительно угораздило быть странным поколением. Я ведь еще покупал у Кузнечного рынка частные ириски, слышал шарманщиков и кидал им из окна нашей кухни завернутые в бумагу медяки, видел серебристые дирижабли в небе и бегал по деревянным шашечкам Невского проспекта…
Книга вторая
Темрюк
Как-то милостиво и очищающе действовал на меня этот прибившийся к морю городишко, расползшийся, бездымный, виноградный, опоясанный заборами, продуваемый ветрами, низенький, известковый, с неторопливыми, иногда чем-то грустными улочками, где неожиданно попадались словно неуместные здесь официальные вывески «Гортоп», «Горсобес», «Горторг», с просторным, грязным, но зато разноцветным и ароматным рынком возле заплеванной семечками автобусной станции, почти всегда набитой приезжими с корзинами, тюками и мешками, с приличной новой гостиницей, имевшей даже двухкомнатный и с ванной номер — люкс, навсегда забронированный для кого-то особого, и, что еще веселее, с одетым в форму, но совсем ненужным штатным швейцаром в подъезде, чудным от своей невиданной синекуры и полупьяненьким, — мне он приветливо и заговорщицки подмигивал, узнав от администратора, что я выдаю себя за писателя из Ленинграда, хотя видно издали, что я за чин, если обедаю тут же в буфете, куда захожу в самых обычных синих спортивных брюках, и курю дешевый и вонючий «Памир».
Первую неделю мой шумноватый, с тонкими стенами номер за рубль тридцать казался мне отчаянно чужим и на редкость голым. Края письменного стола, спинка кровати, тумбочка, на которой стоял графин, и даже шкаф были изгрызены металлическими пробками от бутылок. На всех стенах, на двери, на подоконнике, на дверце шкафа и, конечно же, на столе зияли следы погашенных папирос. Зеленая пластмассовая ваза, предназначенная, очевидно, для фруктов, была прожжена насквозь во многих местах и даже как будто особым узором. На маленьком коврике возле кровати, уже истоптанном и потерявшем рисунок, синело большое чернильное пятно. А кроме того, фиолетовые кляксы каким-то образом попали даже на потолок и на матовый стеклянный колпак, что совсем было непостижимо, и можно было только удивляться подобной широте натуры какого-нибудь бухгалтера или инструктора, таким способом увековечивших себя здесь. Ну и ко всему этому за стеной каждый вечер вусмерть рубились в «козла».