— А кто верит? Ну да! — убеждая скорее себя, чем меня, сказала она, потом покивала головой, о чем-то раздумывая. — Я знаю… Это из-за меня… Я сказала ему, что вы заступитесь за меня, что и на него найдется управа. Вот поэтому… Я вам все расскажу… Да плюньте вы. У нас народ добрый. Да и он-то добрый. Это он последний год такой стал. Вот вы прямо сегодня, вы вечером поговорите с ним. Только сегодня, а то еще совсем запьет. У него друг близкий умер. Вот он и злой на весь свет. А вина даже не подумайте. Вина не надо, — и посмотрела на меня почти строго. — Ну, болтает… Поживете?
— Не знаю, — ответил я.
— Не знаете? Уедете? — голос у нее вдруг упал. — Значит, не поможете мне…
— Не знаю, — повторил я. — Я действительно, Настя, не знаю сейчас. Может быть. Это все должно выясниться завтра. Мне завтра нужно быть в Темрюке. Но может случиться… есть обстоятельства… что мне придется срочно уехать в Ростов… И потом…
— А еще писатель! — выпалила она, вспыхнув.
Я старался не видеть ее сузившихся, снова ставших колючими глаз. Она замолчала. Лежавшие на лодке пальцы сжались в кулак и, мне показалось, побелели.
— Нет, я хочу… Вы только поймите… Мне нравится здесь, нравится ваша Ордынка, но я хочу, чтобы вы мне поверили. Не побоится меня никакой прокурор, понимаете? Ведь следствие только идет. Есть милиция, прокуратура, суд. Вот они решают. А я ведь здесь человек совершенно посторонний. — Я говорил, чувствуя, как в ней нарастает враждебность, и начиная слышать пустоту собственных слов.
Она повернула голову, сложила руки на груди и разглядывала меня в упор. Что-то вроде издевательской усмешки появилось на ее губах и застыло.
— И у вас все будет хорошо. Я уверен, Настя…
— Прокуратура, да, решает? Милиция? — Усмешка ее стала надменной, брезгливой и даже непонятной на таком красивом лице. — Ну и надо же, летают такие… Это надо же, — выдохнула она.
— Я даже постараюсь что-нибудь узнать в Темрюке об этом деле, — сказал я. — Обещаю вам. И вообще, я думаю, вы преувеличиваете.
— Ну и люди, — выговорила она. — Вот и живи с такими. Да вы меня-то чего боитесь? Смывайтесь себе тихонько. Воздух чище! Да и не люди вы совсем. — Отвернулась и застыла у лодки, глядя на лиман. Плечи опустились еще ниже. И вдруг взялась за край юбки и, скрестив руки, совершенно спокойным, даже ленивым движением потянула ее вверх, снимая…
Я понял, что за юбкой тут же последует сорочка, и быстро зашагал по тропинке, слыша, как от порывистых сильных движений за тростником плеснула вода. Она зачеркнула меня. И, надо сказать, я ощутил это. Однако теперь я запутался еще больше, так на меня подействовала естественность ее порыва, так притягивала ее неповторимая чистая красота, которую по-настоящему я разглядел только здесь. Она, конечно же, чего-то не договаривала. Это ясно. Зачем, в самом деле, ей эта Ордынка? Стирать белье? Варить рыбакам уху? И отчего так вдруг она именно теперь приехала сюда? И не просто просила, а требовала, чтобы я помог ей. Но, несмотря ни на что, я почему-то продолжал верить искренности каждого ее слова. И снова решил, что позвоню завтра в Ростов, и, если там все в порядке, в самом деле вернусь сюда. Здесь, по крайней мере, можно наслушаться тишины…
Солнце теперь повисло над самым лиманом, и в воде появилась едва-едва приметная краснота, тяжесть, предвещавшая близкий вечер, и, значит, мне надо было торопиться, чтобы не упустить Симохина. И я прибавил шагу.
Весь изогнувшийся, словно он был без костей, чем-то похожий на спустившее колесо, шофер Кириллов все так же плавился на причале, свесив и голову и удочку. Бездумная, как вечность, колоритная для неподвижной Ордынки фигура. Что он вообще делал здесь? Просто ловил рыбу и ждал, когда ему вернут права?
— Вас ищет Симохин, — лениво крикнул он мне, не разгибаясь, повернув ослепшую голову; наверное раскаленную, почему-то подумал я. К этой его голове раз навсегда была прислюнявлена папироса.