Среди этих людей не было нижних чинов. Рядовых отделили и послали в другое помещение, еще более сырое и тесное, находившееся под землей, на уровне крепостного рва. Там не имелось ни единого окна. Но об этом офицеры еще не знали и оторопело разглядывали низкие своды не более сажени высотой, слушали, как журчала где-то вода, текущая по стене, да скреблась то ли мышь, то ли крыса.
– Ну и подлецы немчура! – вдруг громко произнес кто-то. – Да это ж похуже каких-нибудь делийских трущоб, где прокаженные ночуют! А еще цивилизованной нацией себя зовут!
Офицеры разом зашумели, возмущаясь яро, жарко:
– Иезуиты проклятые! Заботятся о культуре нашей русской, пособить хотят! Очень хотели бы, чтоб и России пленники в таких же условиях жили! Порядку немецкому в помойке этой нас будут учить!
– Жалобу подать канцлеру, а то и самому Вильгельму! Разве мы своих пленных, да еще офицеров, такому измывательству подвергаем?
– Какое там! Лучше нас живут, да еще при почти что полной свободе передвижения и действий! На квартирах у обывателей живут!
Но каждый из кричавших понимал, что жалобу подавать они не станут, потому что здесь, в Германии, до них никому нет дела и заботиться о пленных никто не будет. И они, вздыхая, начали устраиваться на новом месте, стараясь не думать ни о грязи, ни о насекомых, садились, ложились на нары, разбирали свой жалкий скарб, закусывали остатками еды, захваченной в Новогеоргиевске. Потом всех выгнали на вечернюю поверку. Фельдфебель Симон вошел в каземат и принялся выталкивать во дворик офицеров, а тех, кто уже спал на нарах, обессиленный, грубо тормошили и даже стаскивали с постелей.
В ту ночь все офицеры спали крепко – дорога в душных, тесных отделениях вагонов измучила до крайности. Все спали, кроме тех, кто страдал от ран, спали и не слышали, как выползали из складок грязных одеял вши, клопы и блохи, успевшие изголодаться в ожидании новой партии людей, набросились на них, прильнули своими жадными хоботками к их усталым телам и принялись брать у них то, что по праву принадлежало только им одним.
Лихунов проснулся посреди ночи от сильного зуда, невыносимого жжения, покалывания всего тела. Хотелось тут же впиться ногтями в руки, в ноги, в грудь и даже в лицо, чесать кожу, скрести ее, но он не знал, за какое место ему приняться вначале. Он не сразу понял причину зуда, но лишь когда почувствовал, как под рубашкой, под кальсонами медленно передвигаются какие-то живые существа, с отвращением и ужасом все понял. В довершение всего на его лицо и шею с нар, расположенных над ним, капала какая-то жидкость, просочившаяся, как видно, сквозь щели. Он почувствовал сильный запах мочи, которой пропиталась рубашка на его плече, и, не в силах сдержаться, соскочил с нар. На верхнем ярусе спал тяжелораненый прапорщик, которого в крепость принесли на руках. Молодой человек то и дело терял сознание, и все считали, что жить ему осталось день или два от силы. К тому же он страдал туберкулезом и в довершение всего был сильно простужен. Лихунов знал, что больной наверняка страдал недержанием мочи, и, пока он не умрет, ему придется терпеть эти текущие на него капли. Следовало что-то предпринять, попросить прапорщика спуститься вниз, на нижний ярус. Лихунов сильно досадовал на себя за то, что не предложил это раненому сразу, но молодой человек, было видно, то ли крепко спал, то ли находился в беспамятстве, поэтому трогать его сейчас было бы попросту жестоко. И Лихунов, взяв шинель и постелив ее в проходе между рядами нар, лег на кирпичный пол, надеясь, что насекомых здесь будет меньше и уж во всяком случае на голову не станет капать жидкость. И он опять заснул, проклиная и вшей, и прапорщика, и немцев, и эту войну, остро пахнущую раздавленными клопами.
Они все проснулись от громкой команды фельдфебеля Симона, семь лет прожившего в России и хорошо знавшего русских и язык:
– А ну-у-у, поднимась!!! Живо поднимась!!!