Читаем Катер связи полностью

под музыку,


под плеск ее и гул.

Зашевелил губами он, забывшийся.

Сдаваясь, вздрогнул хохолок на лбу.

А следователь был готов записывать —

и вдруг услышал тихое:


«Люблю...»


И девушка,


подняв глаза огромные,

как будто не в тюрьме,


а на лугу,


где пальмы,


травы


и цветы багровые,

приблизившись, ответила:


«Люблю...»


Им Брамс помог!


Им —


а не их врагам!


И следователь,


в ярости на Брамса,

бил юношу кастетом по губам,

стараясь вбить


его «люблю»


обратно...


Я думаю о вечном слове том.

Его мы отвлеченно превозносим.


229

Обожествляем,


а при гзем при том

порою слишком просто произносим.

Я глубоко в себя его запрячу.

Я буду помнить,


строг,


неумолим,


что вместе с ним


идут на бой за правду


и, умирая,


побеждают с ним.


230


ЧУДАК ГАСТОН


В Париже есть чудак Гастон


художник-пьюха.


Он любит летом —


на газон,


и кверху —


брюхо.

Он гладит брюхо,


а оно

с тоской астральной

конкретной музыкой полно,

но и абстрактной.

Кругом гуляют буржуа

с камнями в почках,

собак откормленных держа

на золотых цепочках.

Ну, а Гастону лень вставать.

Бурчит:


«Эй, стервы,

шедевры надо создавать,

шедевры!»


Гастон газетку подберет,

от пальцев сальную,

а там —


уже который год! —

все то же самое.


231


Какой-то деятель


болтать


не унимается.

Гастон вздыхает:


«Вот болван —


чем занимается!

Власть —


небольшая благодать —

лишь портит нервы.

Шедевры надо создавать,

шедевры!»


Бредет Гастон по рю Драгон.

Штаны спадают,

и за людей,


за дураков

глаза страдают.

Небритый,


драный,


весь в грязи


от «кадиллаков»,


Гастон стучится в жалюзи


к рантье,


к делягам:

«Довольно


брюхо раздувать,

хлебать шербеты!

Шедевры надо создавать,

шедевры!»


Эй, буржуа,


войска в штыки!

232


Опять азартно


войною на особняки


идут мансарды.


За вами длинная деньга,


«владыки века»,


а за мансардами —


Дега,


Рембрандт,


Эль Греко.


Гастону —


знайте —


все равно


не быть смиренным,

и он один —


зато с Рембо,


зато —


с Верленом.

И над уродством вас,


калек,


всесильно властвуя,

который век


с его колен

смеется Саския!

К чему парламент созывать,

вести маневры?!

Шедевры надо создавать,

шедевры!


?|д Е. Евтушенко


233


МОНОЛОГ АВТОМАТА-ПРОИГРЫВАТЕЛЯ


Я —


автомат в кафе на рю Жосман.

В моем стеклянном чреве пластинки на смотру.

Я на радость вам


и на ужас вам


целый день ору,


целый день ору.

Тишина опасна. Нелояльна она.

Чтобы ее не было,


внимательно слежу.

Мыслями беременна тишина.

Вышибалой мыслей


я служу.


Сам хозяин ценит


работу мою.


Ловко я глотаю


за сантимом сантим.

Запросы клиентуры


я


сознаю —


я ей создаю


грохочущий интим.

234


Вам Джонни Холлидея?


Сильвупле!


От слабости дрожит


соплюшка под Бриджит

Пластмассовыми щупальцами


роюсь в себе,


и вот он,


ее Джонни,


под иглой визжит.


Седенький таксист


присел на стул,

приглядываясь к людям,


будто к миражу.


Что вы заскучали,


месье подъесаул?

Я вам «Очи черные»


вмиг соображу.

Входит в дверь старушка.


С нею — мопс.


Кофе и ликеру?


Сильвупле, мадам!


Я вам перекину


в юность вашу мост —


арию Карузо


я поставлю вам.

Только иногда


о своей судьбе

тревожно размышляю,


тамуре запустя,

какую бы пластинку я поставил сам себе.

А я уже не знаю.


Запутался я.


15* 235

Может быть, ничто

до меня бы не дошло,

может быть, ничто

не пришлось бы по нутру

У автомата вкуса быть не должно.

За что мне заплачено,

то я и ору.

236

Когда Парижем ты идешь в обнимку,

припав щекою к призрачному нимбу

ее волос,

и щеку забываешь,

и, оторвавшись,

боком забегаешь

чуть-чуть вперед,

чтоб разглядеть поближе

два глаза —

два мерцающих Парижа,

и так идешь вдоль улочек и улиц,

где дух жиго,

где острый запах устриц,

где робкое зазывное качанье

гвоздик в корзинах ветхих,

где журчанье

фонтанов Тюильри,

дроздов,

каштанов,

где важность монументов и ажанов,

где книжные развалы и молебны,

и где обрывки твиста

и молебны, —

237

в обнимку,

в обнимку,

в обнимку

сквозь лиловато брезжущую дымку,

которая дурманит и тревожит,

которая и есть Париж, быть может, —-

в обнимку,

в обнимку,

в обнимку —

по городу —

по птичьему рынку,

прижавши,

что украденную птицу,

модистку

или, скажем, продавщицу,

то будь спокоен —

это не в запрете:

тебя никто в Париже не заметит...

Когда Парижем ты идешь,

разбитый,

с какою-то бедою и обидой,

и попадаешь башмаками в лужи,

и выпить бы,

да станет еще хуже,

и чья-то просьба прикурить,

как мука,

и зажигалкой щелкаешь кому-то,

а он тебе в глаза не взглянет даже,

прикурит и пойдет куда-то дальше;

и ты идешь,

а мимо,

мимо,

мимо,

238

как будто тени из другого мира, —

в обнимку,

в обнимку,

в обнимку,

и ты несешь сквозь них свою обиду,

разбитый,

разбитый,

разбитый,

как берег Сены,

ливнями размытый;

и ты,

ища покоя и спасенья,

подходишь к Сене —

той же самой Сене,

то будь спокоен —

это не в запрете:

никто в Париже всплеска не заметит...

239


У ВОЕНКОМАТА


Под колыбельный рокот рельсов

усталой смазчицей экспрессов

дремала станция Зима.

Дремал и шпиль на райсовете,

дремал и пьяница в кювете

и сторож у «Заготзерна».


Совсем зиминский, не московский,

я шел и шел, дымя махоркой,

сквозь шелест листьев, чьи-то сны.

Дождь барабанил чуть по жести...

И вдруг я вздох услышал женский

«Ах, только б не было войны!..»


Луна скользнула по ометам,


крылечкам, ставняхл и заплотам,


и, замеревши на ходу,


я, что-то вещее почуя,


как тень печальную ночную,


увидел женщину одну.


Она во всем, что задремало,

чему-то тайному внимала.

Ей было лет уже немало —


240


не меньше чем за пятьдесят.

Она особенно, по-вдовьи

перила трогала ладонью

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже