Кальв стоял, сцепив горестно руки. Горячая жалость, растопив привычное оцепенение, напомнила о страданиях, испытанных им со смертью милой жены. Кальв шептал что-то, поднимал недоуменно брови и разводил руками — со стороны он выглядел бы по меньшей мере странным. Взяв со стола табличку, стал писать надгробную речь. Писал четко, кратко и выразительно, призвав весь свой опыт и ораторский дар. Писал о верном и смелом сердце Катулла, о его судьбе и его прекрасной поэзии.
Кальв знал доподлинно: Катулл считал себя прежде всего сатириком и из созданного за последние годы больше всего ценил эпиграммы и озорные безделки, забывая или отодвигая на второе место свои лирические стихи, свои прославленные элегии. Несомненно, примером для подражания останутся беспощадные, неотразимые, сокрушительные удары политических инвектив, останется заразительный, юношески-беспечный смех и крепкий уксус рискованных шуток… Но послания к Лесбии с их нежностью, чистотой и страстью, с их мукой и отчаяньем превзошли все элегии в мире. Катулл довел до совершенства и передал будущим латинским поэтам излюбленные поэтические формы: эпиграмму, любовную элегию, маленькую поэму-эпиллий, свадебный эпиталамий, безделку-«nugae». Кальв писал о том, что Катулл ненавидел любое посягательство на свободу и справедливость, ненавидел алчность и произвол. Катулл всегда оставался непреклонным республиканцем.
Все это воистину правдивое славословие другу Кальв готовился произнести завтра. Он вспоминал о том Гае Катулле, которого он так хорошо знал и который столько раз весело смеялся и серьезно беседовал с ним здесь, в его таблине. Он вспоминал о безыскусственном обаянии веронца, о его светлых галльских глазах и сверкающих зубах насмешника; невольно думалось о его бурной, короткой жизни и о его таинственной смерти. Кальв писал, согнувшись, в неудобной, напряженной позе, обло-котясь локтем на край стола. Морщины на его изможденном лице выделялись глубокими, резкими бороздами, трагически искажали и старили его.
Вспомнив, что Катулл во время путешествия посетил могилу поэта Гераклида из Каликарнаса, он приспособил для завершения речи эпитафию, посвященную памяти Гераклида Каллимахом Александрийским. Эпитафия в конце скорбного монолога казалась Кальву очень уместной.
Кальв усмехнулся своей удачной мысли: как когда-то, Кальв стремился блеснуть. Довольный собой, он положил стиль.
И опомнился… Проклятие суетности и гнусному хвастовству! Одиночество, самоусовершенствованье, аскетическая жизнь не смогли окончательно их заглушить. Как мелка его натура… Катулл мертв! Мертв великий поэт, а он заботится о том, чтобы произвести наилучшее впечатление на его лицемерно вздыхающих завистников!
Только теперь сознание вместило полностью смысл невозвратимой утраты. И свершилось преображение: невозмутимый стоик заметался и застонал. «Бедный Гай… Что мне без тебя делать? Как могло случиться такое! Боги, боги…» — или что-то другое, но столь же бессмысленное и жалкое причитал Кальв, и ровно исписанная табличка тряслась в его руке.
Внезапно Кальв понял: Катулл погиб, как исполненный непреклонного духа герой, не трепетавший перед жестокой силой тирании и заранее обреченный. Катулл был только поэтом — не оратором, не политиком-интриганом, — и стал жертвой, предрекая трагический жребий другим. Никто не знал причины его смерти, но Кальв не сомневался в том, что это было преднамеренное убийство.
— Ты опередил нас, Валерий… — бормотал Кальв. — Мы все кичились своим красноречием и показной твердостью, мы осуждали тебя за твои слабости и неустойчивость характера, а ты снова оказался первым среди нас…
Кальву нестерпимо захотелось увидеть Катулла — пусть безмолвного, лежавшего на смертном ложе, но сохранившего еще знакомые черты. Кальв без колебаний закутался в широкую пенулу, опустил на глаза капюшон, открыл дверь на улицу. Подумал немного и кликнул раба. Молодой расторопный грек быстро зашагал рядом.
Дождь ледяной, ветер срывает одежду, набрасываясь на прохожего, будто грабитель на беззащитную жертву. Где-то слышатся крики, вдали мелькают фигуры рассыпавшихся по улицам римлян — предвыборные беспорядки продолжались, несмотря на ярость Аквилона[195]
.Кальв остановился. Мимо него бежали вымокшие, взлохмаченные люди. Ветер затыкал их разинутые рты, взвивал над ними плащи, похожие на уродливые крылья; дождь хлестал, будто свирепый мститель, не щадя ощеренных рож с бессмысленно выкаченными из черных впадин глазами. Это человеческие глаза? Нет, какие-то тускло-стеклянные, круглые выросты… зрительные органы жаб, гадюк, крокодилов…
Людская масса двигалась вблизи, шлепая по лужам сотнями тяжелых подошв… Римляне! От них смердело тупым разрушением и прогоркло-кислой отрыжкой.