Но оказалось, что ничего не было ей положено. Когда он перестал писать, она поехала туда, где он отбывал срок или службу, девушка уже запуталась, а ей сказали, что выбыл, но ничего не объяснили, куда выбыл и зачем, а может помер. И никаких официальных бумаг не дали, потому что она была этому парню никто, просто девушка и все. Она вещи попросила его посмотреть, думая, что догадается по ним, что стряслось, но тут уж ей вообще покрутили пальцем у виска, сказав, экая ты хитрая, вещи ей дай, еще чего, и девушка уехала ни с чем.
Она долго тряслась на попутках, мерзла, прислонившись к обледеневшим перилам полустанков, ее просквозило, и вернувшись, она слегла и проболела очень долго. Ее положили в больницу, но думая, что он может прийти на квартиру и начать искать ее, девушка оставила записку с адресом прямо на столе. Она провела в больнице полгода, а соседка, лежавшая рядом, стращала ее, говоря, что он скорее всего вернулся, но ее не навещает, потому как живет с другой, и собирается захапать ее комнату.
А девушка лишь закрывала глаза, слабая и чуть живая, а перед глазами стояла кепка в красных маках на околыше, мелькнувшая в дверном проеме – и все, больше она его не видела. И ничего больше не хотела видеть, хоть мудрые женщины рисовали ей картины одна другой краше, как он предал, и переписал на себя и комнату, и кровать, и керосинку, а ее вот увидишь, вышвырнет в одном исподнем, такие люди бывают сволочи, но девушка закрывала глаза и видела только маки, только вышитые маки.
После выписки она возвращалась домой, готовая к любому повороту, к тому, что висит кепка с маками на гвозде, а рядом дамская шляпка вертихвостки или беретка учительши, но нет – пустые гвозди торчали из стены, а в комнате было выстужено и ни души.
Даже такой ценой судьба его не вернула.
Она каждый день поднималась на железнодорожный мост, свесившись с которого когда-то смотрела на уходящий состав. Она торговала цветами и кое-чем со своего огорода, по мосту поднимались-спускались дачники, а она сидела на перевернутом ящике, расставив распухшие ноги, уже далеко не та девушка, которую толпа прижала к ограде, но смотрела по-прежнему только вниз.
Раздавался протяжный свист, это означало, что приближается поезд, она вместе с другими товарками напрягалась, сейчас пойдет поток, и надо, перекрикивая грохот, называть цену и улыбаться, расползаясь хитрыми морщинами, нахваливать товар.
В тот день она посмотрела вниз и в сером, как всегда, потоке людских голов увидела кепку с алыми маками на околыше. Кепка мелькала обманным огнем, ее заливало грязное месиво толпы, но маки были такие яркие, что не заметить их было нельзя.
Она опрокинула непроданный букет, банка, в которой он стоял, перевернулась ей под ноги, она поскользнулась, но удержалась, схватившись за перила. На ней была растянутая кофта, перехваченная снизу веревкой, а на веревке кошелек с выручкой, и еще кое-какие деньги рассованы по карманам и за пазухой. Она побежала, шлепая галошами через две ступеньки вниз, за кепкой.
Она даже не успела подумать, что кепка хорошо видна вровень с остальными, а ее возлюбленный был совсем невысокого роста, про таких говорят, метр с кепкой, и может быть, именно поэтому его легко затерли в толпе. А когда его уводили конвоиры, ему стоило лишь оглянуться или сказать что-нибудь, что согрело бы ее на всю жизнь, но нет – он лишь надвинул кепку на глаза и ушел.
Сейчас кепка медленно двигалась по перрону, настолько медленно, что она быстро настигала ее, держа одной рукой кофту стянутой на груди, но каким-то шестым чувством понимая, что это не он. Он не мог ковылять так медленно, словно подпрыгивая, он всегда был плавным, ее возлюбленный.
Впереди шагал одноногий инвалид, с подвернутой штаниной. Он развернулся, тяжело опираясь на костыль, и она увидела чужое грубое лицо, изрезанное морщинами. Инвалид тяжело сел, рывком сдернул кепку с обритой головы, утер испарину, потом бросил кепку под ноги.
Она стояла, глядя прямо на него, как в тот день, когда его забирали, и опять им мешали люди, ходившие между ними, толкавшие ее и даже обругавшие несколько раз грубо и матерно.
Инвалид, привалившись к лавке, смотрел на толпу исподлобья, ожидая милостыни. Она стояла поодаль, глядя как на черной подкладке блестит несколько медяков. Инвалид ощерился, подозревая, что пялится она неспроста, и пересыпал медь в карман.
А девушка видела, как лик воина, опаленный войной, превращается в лицо бойца трудового фронта, обветренное и скуластое, потом становится лоснящейся щербатой ухмылкой трамвайного щипача, и вдруг оборачивается как в мороке изрытой оспинами харей пьянчужки-инвалида в кепке с маками – и все это был он.
А она так и стояла, прижав руки к лицу, как в тот день, когда за ним пришли, не за этим инвалидом, конечно, а за ее возлюбленным, уж вор он там был или не вор, если она и знала, то говорить не хотела. И этой девушке, которую не за что осудить, которая родилась и прожила жизнь праведницей, потому что отдала все с самого начала, сказали:
– Что встала, полные карманы рублев, подай инвалиду.