Гудит, стучит, свистит! Не громы гремят, не здания рушатся, а просто гул стоит! Несутся ли бесы по льдистому морю, или дикие звери геенны ворвались сюда? Весь театр охвачен дрожью!
Вдруг врывается бас. Сердится будто, ворчит.
Однако чувствуется, что гнев его притворен.
Странный свист раздается, проносится сквозь оркестр с зигзагами молнии и истинно дьявольским смехом: ха-ха-ха! и хи-хи-хи!
Резко смеется кларнет, и смех его быстр. Точно сарказмы летят! Дразнит кого-то, нарочно смеется!
И только теперь выплывают три-четыре скрипки… Удивительно сладко играют они; сладко, как любовная страсть, как бес, искушающий праведника. Вкрадывается скрипка в сердца, вливается, как ароматное масло, опьяняет, как старое вино!
Пламя охватывает театр; рты раскрыты; очи горят… Взвивается занавес и появляются «он» и «она» — «царевич» и «царевна», и они поют!
Поют словами, пламенными словами. Точно пылающие змеи, вылетают слова из их уст! Ад горит на лицах артистов; словно бесы, летят они друг другу навстречу. И объятия их, их поцелуи, их пение, их пляска — все более быстры и сильны; все ярче, огненно-ярче с каждым мгновением!
И пламя охватывает весь театр. Партер, галереи, мужчин, как и женщин… Лица разгорячены, потны; дико горят глаза-. Бурный поток страсти всех обуял.
И весь театр поет!..
Море пламенной похоти обрушилось, — ад горит! Бесы пляшут, злые ведьмы ведут хороводы…
Вот во что превратилась «веселая песня сиротки» Педоцура, пережившая стадии «поминальной» Хаима, благодаря киевскому гостю…
Но падению нет пределов!
Рухнуло еврейское театральное дело. «Царевичи» снова стали сапожниками и портными; «царевны» вернулись к печи. Некоторые театральные мотиву подхватила шарманка…
Наш мотив едва ли узнаешь!
Истрепанный ковер разостлан на дворе… Двое мужчин в трико исполняют разные фокусы. С ними худая, бледная девочка, где-то ими украденная…
Один держит лестницу в зубах. Девочка мчится стрелой по ступеням лестницы до самого верха, прыгает оттуда вниз на плечи другого. Первый ударил ее по спине, она полетела вниз, кувыркнулась несколько раз в воздухе и останавливается перед толпою с протянутой рукой, просит милостыню.
Это тоже представление, но для простонародья, для лакеев и прислуг!
Играют под открытым небом, а потому оно дешево. Но как ловка эта худенькая девочка!
Крупные капли пота катятся по ее бледному в красных пятнах лицу. Во впавших глазах мука горит — но этого толпа не видит; тяжело дышит девочка — но толпа не слышит. Толпа видит лишь красивые фокусы, слышит лишь звуки шарманки!
А душа в худеньком теле бедного, украденного ребенка и хрипло-жестяный голос шарманки — оба стонут, плачут, дрожат, оба молят об «исправлении».
И свыше суждено было, чтоб «веселая песня бедной невесты» нашла свое исправление.
Переходя из дома в дом, скитаясь из города в город, фокусники до тех пор водили с собою девочку, пока она заболела.
Это было в Радзивиллах, у самой границы.
Больного ребенка оставили под забором, а сами перешли границу. Ищи ветра в поле!
Полуголая, с синяками от побоев на теле, лежала девочка в горячке.
Милосердные люди подняли ребенка и отнесли в больницу. Девочка выжила после тифа, вышла из больницы слепою!
И живет теперь дитя милостыней. Идет от дома к дому, от двери к двери и милостыньки просит…
Она почти не говорит… Не может словами просить она… Остановится у чьей-либо двери и ждет; не заметят ее, она затянет песенку, дабы обратить на себя внимание, единственную песню, которую она помнит — песню шарманки…
Что теперь в песне?
Милосердия просит она! Сострадания к несчастному ребенку…
«Злые люди украли меня у доброго отца, у матери любимой, из сытого, теплого дома! Лишили меня всякой радости, использовали и выбросили, точно скорлупу выеденного ореха.
Сжальтесь над бедным ребенком!»
И еще молит песня:
«Холодно, а я нага; я голодна, и негде голову приклонить слепой одинокой сиротке…»
Так плакала песня. И это была первая ступень к ее исправлению.
Песня звала к милосердию…
В Радзивилдах жил ученый еврей… Правда, не противился он хасидизму, пожалуй, и сочувствовал ему, но поехать к цадику никак не удосужился… Не хотел расставаться с Талмудом. Минуты жалел! Боясь, что в синагоге могут помешать его занятиям, он запирался дома; жена целыми днями в лавке сидит, дети — в школе.
Иногда закрадывалась в голову мысль: «не съездить ли?» — ангел добра, вероятно, подсказывал ему эту мысль. Но ангел зла, приняв набожный облик, шептал: «Отчего бы не съездить? Но это еще успеется. Надо раньше окончить этот отдел, тот отдел Талмуда». Так проходили месяцы, годы.
Но небу угодно было, чтоб этот ученый явился к реб Довиду.
И вот, случилось следующее:
Сидит раз ученый за книгой. Слышит, кто-то поет за дверью. Сердится ученый, на самого себя сердит.
За талмудом не следует слышать, что на улице,за дверью делается, мир должен исчезнуть пред наукой.
Однако слышится песня. Он заткнул пальцами уши. Мелодия все же закрадывается, из-за пальцев лезет в ухо. Пуще сердится ученый, сердито сует длинную бороду в рот, жует ее, продолжает учение. Заставить себя хочет.