Все сказанное мною сугубо субъективно. Я сознаю, что не все могу доказать математически убедительно, как относительно фильма, так и относительно проблемы. Лично я рад, что герой фильма, как мне кажется, не работает на потребу аморальщины созданием нагромождений из надуманных моральных проблем; но герой фильма лично мне по-человечески все равно не нравится. Я не люблю крикливых хирургов, считающих, что можно своего подчиненного публично обидеть, назвать его кретином, предложить ему вместо хирургии заниматься кастрированием поросят. Это ходульное представление о хирургах часто поддерживается малодумающими врачами с ограниченной внутренней культурой и плохим воспитанием. Приходько же не сорвался в аффекте, он сдержался в палате при больных (хоть за это спасибо), но позволил себе при коллегах. Это счет: он знает, где можно срываться, а где лучше сдерживаться.
Да, к сожалению, это реальность, многие себе позволяют, но почему-то считается, что для хирургов это естественно. По-моему, это мусор хирургической жизни. Но это есть, авторы фильма не погрешили против истины, но хотелось бы, чтобы они, как люди искусства, возможно даже наделенные внутренней культурой, тактом, воспитанием, чтобы они как-нибудь оценили этот эксцесс со своих авторских позиций.
Впрочем, может быть, они и оценили.
Приходько в своих отношениях с коллегами, да и с больными, прямолинеен, как истина в последней инстанции. Этот генетический свой код он передал следующему поколению. И следующее поколение, сын его, воспитанный им, получив ту же комбинацию хромосом (по-видимому), с той же категоричностью последней инстанции ломает жизнь ему, отцу. Сын бьет по отцу, бьет по его любимой женщине, а потом, как всегда бывает в результате нетерпимой категоричности, и по себе. Целенаправленная категоричность и нетерпимость, решительно взятое себе право решать за других — мстит, мстит всем без разбору.
Под конец фильма я испугался возможной, надвигающейся, напрашивающейся пошлости. У зрителя создают впечатление, что возможный донор, женщина, попавшая в аварию и лежащая перед героем-хирургом грядущим трупом, сердце которой можно будет пересадить, — эта женщина, кажется, любимая героя фильма.
Кажется, но не оказывается. Не она.
Герой потрясен. Профессор задумывается. Авторы говорят герою: «Ну ты, отрицающий моральную сторону проблемы! А если это твой близкий?! Как?!»
Профессор качается, у героя боли в сердце, очень картинно демонстрируемые поглаживанием по тому месту, где обычно у людей располагается этот мышечный орган, «насос», «помпа».
Задумался профессор.
Но этому я не верю, как не верю многому в фильме красивому и картинному: и этим болям в сердце, и картинному разговору с больным, и красивому предложению матери своего сердца для больного ребенка. Все может быть, но я не верю. Красиво очень. Я не верю этому эпизоду еще и потому, что тут смешение, а вернее, подмена проблем. Герой этот был бы ошарашен и качался бы и, если хотите, боли бы в сердце были и без дилеммы: брать у нее сердце или нет. Просто погибает любимая. Донорская проблема тут ни при чем. И все равно страшно, даже когда она оказалась не Она.
А может, авторы именно это и говорили?
Да. Я согласен с авторами фильма — нет никакой новой нравственной проблемы. Я и сам так думаю.
Но это глобально.
Но вот лежит конкретный человек, возможный донор, возможно близкий человек…
Странно, очень странно устроен этот мир.
* * *
Утром он пришел к Марине Васильевне.
— Вот. Держите. И чтоб никаких разговоров об общественной работе.
— С ума сойти! Написал. Господи, да если так дело пойдет, может, и отчет на аттестацию напишешь? Радость ты моя! Может, лед тронулся, Женечка?
— Все. Написал. Озверел сам на себя по ходу дела.
Всю ночь Марина Васильевна перекидывала листочки.
— Смотри-ка, написано. Да много-то как. Да я велю перепечатать и в «Экран» отправлю с дипкурьером. Ты, паразит, если захочешь, даже председателем месткома можешь быть. Наверное. Вот бы мне приветить к этому тебя. Повязать, как говорится, в это дело. Горя бы не знала тогда. Сам бы эту шкуру почувствовал. Не делал бы нравственной проблемы из технической детали.
ЗАПИСЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Илющенко. Евгений Львович, что лить будем?
Мишкин. Кому? С непроходимостью? Значит, соду, калий, гемодез, глюкозу. Хорошо бы плазмы, белка — его подпитать надо.
Илющенко. А Нина не привезет нечего оттуда, от себя?
Мишкин. Обещала несколько банок аминазола с интралипидом.
Илющенко. Хорошо бы. А когда приедет?
Мишкин. Да вот жду сейчас.
Илющенко. Вы ей сами звонили?
Мишкин. Нет. Ей что-то нужно…
Илющенко. Тогда это надежней…
Мишкин. Сказала, приедет. Я ей рассказал — обещала. А вот и она.
(Мишкин отошел от окна и сел в кресло. Вошла Нина.)
Нина. Здравствуйте. Удалось достать несколько банок. Мало, конечно. Но это такой дефицит. Апробация-то их у нас закончилась. Сами знаете.
Илющенко. Господи, спасибо и за это. Нам так нужно — тяжелый больной очень. С интоксикацией справляется, но слаб очень. Пойти поставить, Евгений Львович?