Густо залощенная подорожником по суглинку, взвивалась тропка на высокое угорье, распадалась в желтых роях цветущего донника песчаными россыпями. Лодку все дальше и дальше отгоняло течением. Феня показалась на бугре, оглянулась вдруг и увидела с высоты, как лодку понесло над ямой, а из ямы будто бы мраком клубило.
Долго разбирал Кирьян спутавшиеся с кувшинками лески. Так и не расплел их. Кое-как намотал на удилища и погнал лодку вниз. Привязал ее гремучей цепью к мосткам напротив своего двора.
От реки теплило паром. По лугам на топ стороне разливался туман, затопляя копны.
Стремновы все дома. Вечерять пора, а Кирьяна все нет.
Семья небольшая — сам Никанор, здешний лесник, жена его Гордеевна да зеленый побег- Катенька.
Двор на краю хутора, у самого леса, горбится замшелыми крышами. Проторена в конопляниках тропка к Угре.
Тут, под уклоном, родник скован ольховым срубом, тихо звенит в смородиновом полумраке.
Двор огорожен плетнем с калиткой и воротцами на дорогу среди гари-старого лесного пожарища, уже закушенного вереском да иван-чаем со струисто-красными летом и седеющими под осень цветами.
На задворье, где конопляники, летняя кухня под навесом. Варится грибная уха на таганке-железной треноге с ободом, которым схвачен под бока прокопченный чугун. Никанор только что пришел из леса. Поверх выгоревшей сатиновой рубахи — патронташ. Расцепил его, бросил на лавку. Подкрутил сивучие усы. Гордеевна расставляла чашки на столе. Она в черном платочке, разрумянилось от огня полнеющее, в нестареющей ласковости лицо. Никанор прижал к груди зачерствевший каравай, отполосовал горбушку. Нож острый, косой.
— Грудь-то не распори, — заметила Гордеевна.
— Ничего, не сорвется, — и, будто озлясь, еще резче и глубже полоснул ножом. Отвалил ломоть. Положил к чашке сына. — Малого чего-то нет? Видать, рыбу никак не дотащит. Идет, и ноги гнутся. Целый день на речке, а толку чуть. Рыба сейчас вся в траве пасется. И нечего ее попусту с удочками караулить.
— Такой уж любитель он.
— Косить надо, — строго отсек Никанор. — Пусто в сарае, хоть вой.
— Да уж будет тебе слезьми заливаться. Два мужика в доме. Накосим.
— Слезьми мне заливаться нечего. Дело говорю.
Подошел Кирьян, поставил за плетень удочки.
— Леща упустил. Едва со дна стронул, как колода.
Устало присел к столу. Корку от ломтя оторвал.
Солью посыпал.
— А я уж тут хотел было на подмогу бежать: рыбу твою тащить. Да мать отговорила: «Сиди. За трактором побегу, а то надорветесь еще, и косить некому будет».
Слезьми заливается, что сена у нас нет. «Люди, говорит, косят, а мы на гулянках ногами кадрили косим до петухов».
Гордеевна пробует уху. Горяча! Кажется, и сольцы маловато.
— Наш отец врет, как по воде бредет, — сказала Гордеевна, довольная, что мир да лад в доме. Дай-то бог, чтоб всегда так было!
Катя принесла воды с колодца. Глаза зеленые, быстрые. Волосы цвета выспевшей ржи свиты в косу до пояса, тело упружисто стянуто кофтой с поднятыми плечиками.
— Ой, какую сейчас сосед щуку понес! Через плечо перекинута, а хвост по земле волочится, — сказала Катя.
— Сосед, он места знает, — по-своему разъяснила такую удачу Гордеевна.
— В сети дура ввалилась. Сеть его у забоя, как на постоянной прописке с весны, — сказал Никанор.
Гордеевна поставила на стол чугунок. Из нутра его пахуче валил грибной пар. Разлила уху по чашкам.
Кирьян глотнул навара — обжегся.
Катя, посмеиваясь, поглядела на брата.
— Гулять сегодня пойдешь?
— Что-то не тянет, — с неохотой ответил Кирьян.
Никанор поужинал. Облизал ложку. Теперь и закурить можно, да и на покой: устал за день. Поднялся из-за стола.
— Спасибо за хлеб-соль. Царская была уха, мать.
Присел на чурбак к таганку.
«Кому что, мать честная! Наполеону для настроения Россия нужна была, весь свет, а кому и так вот: покурить, посидеть — красота, милое дело», — подумал Никанор и не спеша развернул поистершийся кисет с самосадом.
Сучком поворошил угли. Жар обнажился из-под пепла, скользнул легкий голубой пламень. А вокруг мгла парным молоком и сеном пахнет. Радужились огни изб, да кое-где зарнели костры, на которых варили грибы.
Звенели у колодца ведра. Разносились голоса, смех, и эти близкие звуки откликались далеко за рекой. Сумрачно багровела там межинка заката, как бы отрешенная от мира, одиноко меркла в прощальном своем угасании.
— Поздно не загуливайся, — сказал Никанор сыну. — Чуть свет косить пойдем.
Кирьян допивал молоко из кружки.
Никанор, потирая поясницу, пошел через двор в избу.
Изба большая, пятистенная, проконопаченная мхом.
На передней половине — печь, выбелена, наведен синькой узор. На окнах батистовые занавески свежее снега. А в углу над столом, накрытым скатертью с кистями, поблескивает материнская икона.
В горнице Никанор прилег на сундук. Тут засыпал, а потом ложился у окна на диван. Так уж привык.