Он умолк, присел на стул, посмотрел в широкое окно. На кругу уже расставляли препятствия, — черные, колючие, как ежи, барьеры из хвороста, легкие, высокие, падающие от одного прикосновения стенки… Нет, грех сказать, что ему везет. Все, что он сделал за август, вся сумасшедшая работа последних десяти дней — все может пойти прахом потому, что его не будет в последнюю минуту, он не скажет ободряющих слов, не напомнит какой-нибудь взбаламученной голове о привычках лошади, просто не будет смотреть на езду, удваивая усилия всадника.
— Леша, — сказал он Чулкову, — ты Любе Стужиной скажи, что ты четырнадцатый, и, когда поскачет, стой так, чтобы она тебя видела.
Чулков сидел опустив голову и не откликнулся.
— Слышишь — четырнадцатый! Не забудь.
— Хоть двадцать пятый! Я об Олеге думаю. Добегался кобель, а вся злость на него прошла. Жалко.
— Жалко? Не то слово. Невыносимо. Слушай, дай пятерку на такси. У меня только рубль.
Кровать Аргунихина стояла у окна, и солнце освещало его измученное, безнадежно постаревшее лицо с чугунными синяками под глазами. Аргунихин не сразу заметил, что он был привязан полотенцами за подмышки к спинке кровати. И хотя руки его лежали вдоль тела, он показался распятым.
— Зачем тебя так? — спросил Новиков.
— Позвоночник. Нельзя поворачиваться на бок.
— А ноги действуют?
— Вполне. Это не перелом. Только трещина.
И он высоко поднял вверх вытянутую ногу и пошевелил пальцами.
Новиков вздохнул всей грудью.
— Полегчало, — сказал он. — Шура ничего не знает. Я себя чувствовал такой сволочью, таким сухарем… С полдороги хотел вернуться за ней, и что-то не пустило.
— Оптимизм. Ты же зануда-оптимист. Только чудом не ошибся. Я же мог быть покойником. Счастье, что товарный шел по третьему пути. Но мне-то казалось, что он наедет прямо на мою голову. Я упал на спину и не мог пошевелиться, только руки прижал к себе. А свет мчится, мчится прямо в глаза… И я тогда подумал… — он резко оборвал и отвернулся к окну.
Новиков тоже посмотрел в окно. С четвертого этажа были видны только верхушки деревьев, седеющие желтыми прядями, да круглые пышные облака на глубоком синем небе. Ветра нет, все неподвижно, как на картине. «И равнодушная природа…» Это, кажется, из хрестоматии. Равнодушная природа. Как Олегу трудно сейчас. Хочется все рассказать, и невозможно.
— Ты помолчи, — сказал он, хотя Аргунихин уже давно молчал. — Не надо тебе волноваться. Если хочешь знать — я тоже виноват. Помнишь, тогда в чебуречной? Я тебе все объяснял, взывал к справедливости, а логика — мертвому припарки. Сочувствовать надо. Подставлять жилетку. Иногда, если человек выговорится, безумствовать не хватает энергии.
— И я подумал, — не слушая, упрямо продолжал Аргунихин, — в последнюю минуту подумал, как было хорошо в школе, с Шурой, со всем, что набежало за жизнь. Я всех вспомнил — тебя, Алешу Цилле, кобылу Батавию… Это только рассказывать долго, а мысли — это же секунда…
Как же его забрало, если он, такой насмешливый, победоносный, скрытный, исповедуется не только перед ним, перед всей палатой! Новиков посмотрел вокруг. Сосед Аргунихина, мальчишка с баками, спал, приоткрыв рот, и тихо похрапывал; в другом конце комнаты лежал человек с забинтованной головой, рядом с ним старик с рукой в гипсе громко чавкал яблоком, бессмысленно вперившись в потолок.
— Боль была адская… — говорил Аргунихин. — Мне казалось, что я перекричал состав, а подобрали-то не сразу… — Он криво улыбнулся. — Я всегда знал, что ты считаешь меня слабаком. Может, даже трусом. Знал и соглашался с тобой.
— Глупости говоришь, — покраснев, сказал Новиков. — Я тебе всегда завидовал. Легкости твоей, везенью. Слышал бы, как в школе тебя вспоминают: Люба Стужина, Вася, Чулков… Без тебя все кажется не то и не так. Только успевай отбрехиваться!
— Правда?
— Самое время врать!
Гулко прогромыхали колеса. Олег вздрогнул. В палату въехали две каталки и остановились в дальнем конце у кроватей.
— Завалишина, Гольца — на рентген! — скомандовала молоденькая сестра.
Санитары помогли больным перебраться на каталки, и снова загремели скрипучие колеса… «Как на проселке», — подумал Новиков. А через минуту в комнате стало оглушительно тихо.
— А ведь все и случилось потому, что я боялся возвращаться к вам. Не мог. Подумать не мог, что вернусь, — сказал Аргунихин.
— А я никогда не мог уйти, — с трудом выговорил Новиков. — Тысячу раз думал — и не мог.
— А когда прошел товарняк, — не слушая, продолжал Аргунихин, — и мне казалось, что я уже раздавленный, как таракан, я понял. Еще на рельсах понял, что не смогу без вас. Прожитая жизнь держит. В грубых чертах все было правильно. До этого лета. — Он хотел было приподняться, но лямки, привязанные к спинке кровати, не пустили. И опять жалко искривился рот. — Сегодня же тридцатое! Как же ты уехал? Как они там смогут без нас?
— Порядок, — отмахнулся Новиков. — Ничего не случится.