Некогда было обрядить покойника. Он так и лежит в прорезиненном плаще, теплом шарфе, вместо подушки — клетчатая кепка. Отец беспокойно оглядывается. Какой-нибудь непорядок? Так и есть — он отламывает ветку от елки, растущей у соседней могилы, и кладет на грудь покойнику.
— Мы провожаем в последний путь гордость русского… — громко начинает он и не может продолжать.
— Мир праху, — наскоро заканчивает капитан.
По сходням отца ведут уже под руки. Усаживают на корме около стенки. Испуганные, взъерошенные, как воробьи, старики сбиваются в кучу возле него. Что за печальное скопище шляпок, искусственных цветов, горжеток, заштопанных перчаток! Я все стараюсь припомнить старый французский фильм, где такие же «бедные, но благородные» старички отправляются в далекое путешествие.
Смерть старого актера взбудоражила всех на пароходе. Пассажиры понемножку сбредаются на корму, расспрашивают, заговаривают. Но старички не очень-то общительны. Каждый думает о своем, о своей бесприютности, о немощах, о близости смерти. Может, и отец о том же?
Вдруг он встрепенулся:
— Так невозможно, товарищи! Если мы будем падать духом… На фронте погибают каждый день и если мы окажемся слабее.
Впервые я вижу, что он не в силах выразить свою мысль, стыдится штампованных патетических фраз.
Он расстегивает пальто, привычно встряхивает волосами и почти умоляет:
— Давайте споем? Ну, споем что-нибудь веселое.
Все молчат. Он запевает один:
Серое небо темнеет, спускается все ниже и ниже, начинает накрапывать дождь. Отец сидит на чемодане, опершись обеими руками на палку с облезлым позолоченным набалдашником, воротник пальто поднят, пышные седые волосы развеваются на ветру. Как же это он догадался, что нельзя петь веселое?
И вот он уже не один, ему как будто начали подтягивать. Я поднимаю голову. Плачет старуха в вуалетке, плачет женщина с грудным ребенком, отвернулся плечистый капитан, понурился толстяк из прокуратуры, уныло, как сирена, гудит встречная грузовая баржа…
Плачу и я.
ЛЕГКАЯ ПАЛАТА
Алевтина проснулась раньше всех. Чему-то обрадовалась спросонья, не сразу поняла, что стена у кровати потеплела. Окна в глазном отделении выходят на восток, и по утрам мертвенно-белая стена желтеет, оживает. Сунула ноги в тапочки, звонко зашлепала по полу, подбежала к окну.
Весь месяц в Москве стояли сильные морозы, ни оттепели, ни снега. И ветра нет — узловатые ветки тополей не шелохнутся, будто навек врезались в чистое бирюзовое небо.
— Девочки, солнце! — крикнула Алевтина. Ей уже перевалило за пятьдесят, а в палате она всех называла девочками.
Зажмурила правый глаз и долго глядела во двор. Белесая муть. То же, что вчера, что пять дней назад. Страшно. Открыла другой глаз — все на месте: сугробы, забор, деревья, и галка пролетела.
Никто в палате не рассердился на Алевтину, что разбудила ни свет ни заря. Все прошли через этот страх. Кто ослеп на неделю, кто — на месяц, кто — на всю жизнь.
В коридоре послышались голоса, чьи-то твердые шаги.
— Девочки, вставайте! Сестра на капельки зовет! — снова крикнула Алевтина.
Больничный день длинный, торопиться некуда, но ей захотелось всех всполошить. Пусть закапывают в глаза лекарство, умываются, завтракают, жалуются, смеются, а там и в подкидного можно сгонять! Главное — не думать, губы в кровь искусать — не думать. Мгновенная смерть — счастье, внезапная болезнь — ужас, и привыкнуть к нему нельзя.
Она подбежала к кровати, схватила мыльницу, полотенце. Наконец-то зашевелились и остальные! Женщины лениво натягивали чулки, расчесывали длинные волосы, собрав в кулак косу, шаркая ногами, толкались в дверях. А в коридоре уже тесно. Слепые идут закинув головы, выставив вперед ладони, полузрячие придерживаются правой стороны, притираются плечом к стенке. А навстречу резвый перестук каблучков — студентки-практикантки бегут к лежачим.
В процедурной выстроилась очередь. Строгая сестра Аня работает быстро, будто щелкает фотоаппаратом. Только покрикивает:
— Вверх смотреть, вверх! — Капает из пипетки лекарство под веко.
И сажает следующую.
Прислонившись к двери, Алевтина смотрела, как сменяются женщины на высокой табуретке. Серые халаты не по росту, из-под халатов — мятые ситцевые рубашки, спущенные чулки винтом вокруг ног, стоптанные туфли… Сколько еще тут томиться? Неделю? Месяц?
В умывальной она с ожесточением чистила зубы, даже кровь на деснах выступила, намочила короткие волосы, стала накручивать на бигуди. В Москве эпидемия гриппа, в больнице — карантин, не пускают посетителей, а Павел прислал записку, что будет сегодня ждать в раздевалке мужского отделения, сговорился со швейцаром. Пусть поглядит — вот она, вся тут, ничуть не изменилась!