Она выскочила из кабинета красная и растрепанная, как будто там шла настоящая драка. Показалась странно помолодевшей. И я впервые подумала, что она на самом деле еще очень молода, что только громоздкость ее и медлительность заставляют забывать об этом.
Тоня быстро пошла по коридору. Клеенчатая дверь снова открылась, вышел Лухманов.
— Тоня! Куда же ты? — крикнул он.
Тоня остановилась.
— Тоня, пойми, ведь они там правы! Что ты наговорила! Это ужас, что ты наговорила! «Всегда мечтала работать рядом с любимым. Любовь окрыляет!» — передразнивал Лухманов. — Какой-то бульварный роман! При чем тут советское учреждение?
— А сколько людей становилось лучше от бульварных романов, — тихо сказала Тоня. — Горький, мадам Бовари…
— С ума можно сойти от этой школярской эрудиции! Мадам Бовари не было на свете! — крикнул Лухманов. — Смекалов рассуждает совершенно правильно. Может, ты и бескорыстно вступилась за меня, но в принципе это недопустимо. Каждый может подумать, что ты необъективна.
Прокофьев толкнул меня.
— Что я говорил? Начинается. Теперь ему объективность понадобилась. Никак не может обойтись без объективности.
— Тебе надо учиться, Тоня, — уговаривал Лухманов. — Если ты приведешь в систему свои знания…
— Я не могу жить на стипендию. У меня мать и брат.
— Завтра же устрою тебя корректором в журнал. Будешь учиться и работать. Я буду работать. Проживем.
— Зачем же на меня работать? Живи, как раньше. Покупай книжки, играй на бильярде, ужинай в ресторанах. Я не хочу, чтоб из-за меня…
— Но тебе будет трудно!
— Мне всегда легко.
Она повернулась и пошла.
— Это неправда! — крикнул вслед Лухманов.
Не останавливаясь, с несвойственной ей насмешкой, Тоня бросила через плечо:
— Правда у Смекалова.
— Да! Да! — неистовствовал Лухманов. — Правда — это то, что нам нужно! Мы заставим правду служить себе… И откуда у нее этот гнилой гуманизм? — Он обращался теперь к нам с Прокофьевым, Тони уж и след простыл. — Хорошая, чистая кровь…
— Может, хватит? — перебил его Прокофьев. — Может, пойдешь освежишься кефиром? Смекалов в нашем буфете пьет только кефир.
Ночью мы гуляли с Тоней по Замоскворечью. С недостроенной кровли Дома правительства светили прожектора, крестили пыльными лучами дома на набережной, булыжные мостовые, красные коробочки трамваев. Мы свернули на Ордынку. Окраинная жизнь замирала рано, было пусто и темно, только чуть белели круглые кроны лип, высаженных вдоль улицы. На них оседал первый снег. Тоня рассказывала, что уедет теперь в Каргопольский район, на север. В райкоме комсомола предложили место избачки. Зима там долгая, люди темные, нехитрые, железная дорога далеко. Тихо и скучно. И хорошо будет вспоминать об этой московской осени, о Лухманове, учиться делать свое маленькое дело. В избе-читальне — книги. Будет очень много книг и много снега. Белого, не московского снега…
Неужели она и вправду мечтает о поездке? Может, только утешает себя? Мне хотелось понять самое главное. Я спросила:
— Не страшно тебе расставаться с Колей?
— Нет.
— Я бы не могла отказаться от самого дорогого.
— Лучше отказаться, чем видеть, как все идет ко дну.
— Значит, по-твоему, нельзя любить и по-разному думать?
— Можно. Только я не хочу.
Мы подошли к трамвайной остановке. Мокрый снег хлопал под ногами, таял на груди, на плечах. Тоня села в трамвай, обернулась ко мне с площадки, помахала рукой. Капельки блестели у нее на волосах, на бровях, на ресницах, и лицо ее в этом сиянии было удивительно милым и строгим. Трамвай тронулся, я подумала: уплывают от Коли королевы, уплывают…
ЛЕТНИЙ ОТПУСК
В конце сезона в театре была назначена читка новой пьесы. Чтобы успеть на примерку в костюмерный цех, Вера Павловна Балашова пришла пораньше. В полукруглой темной раздевалке носились непривычно весенние запахи. Пахло олифой — маляры красили карниз в вестибюле, пахло и нафталином — из костюмерной тащили боярские кафтаны, опушенные мехом («Снегурочка» не пойдет до конца сезона). В кабинете директора гул голосов — отчитывались актеры, вернувшиеся из поездки в подшефный колхоз. В открытой двери зрительного зала вспыхивал то голубой, то огненно-красный свет — электрики проверяли аппаратуру. Вера Павловна особенно любила театр в такие будничные утренние часы.
Стоя перед зеркалом в костюмерной, Балашова угрюмо и брезгливо разглядывала свою фигуру. Модное платье не украшало ее. Силуэт — треугольник, поставленный на вершину. А по современным канонам красоты требовался узкий костяк, обтекаемые, моржовые плечи, широкие бедра. В этом сиреневом платье через два дня надо будет играть любовницу светского человека в переводной пьесе. Внешний облик получается не слишком убедительный. «Настоящий талант утверждает себя вопреки внешним данным, а не благодаря им, — утешала себя Балашова. — Стрепетова была некрасива и кривобока, Певцов и Россов заикались…» Сдержанная и скромная с виду, она была уверена в исключительности своего таланта, а неизменный успех еще больше укреплял эту веру.