Ужинали долго, запивая еду кипятком. Тотчас после ужина Боярков взобрался на верхнюю полку и, свесив ноги, стал почесываться и зевать.
— Блеск, кто понимает! — сказал он, укладывая пальто под голову. — Сосну минуток пятьсот. От сна еще никто не умирал.
— Ты, должно быть, умрешь первый, — со смехом ответил Яшка. — Убери свои костыли, слышишь? А мы сходим к соседям. Правда, здорово поют?
Он прислушался. В соседнем купе ломкий хмельной голос пел под гармонику. Это была песня о молодости, о первом робком вальсе на школьном балу, о старенькой учительнице с седою прядью на лбу, которая сидит, склонившись над тетрадками в то время, как летят путями звездными и плывут морями грозными любимые ее ученики.
Семь дней, не умолкая, хрипели репродукторы. Играл баян и тренькали балалайки. Обитатели вагона, набившись скопом в какое-нибудь купе, с утра и до ночи дружно горланили песню за песней. А в это время за окном мелькали каменные домики путевых обходчиков, мигали огни семафоров, стремительно, с шумом и свистом проносились встречные поезда.
Лишь изредка эшелон ненадолго задерживался на больших узловых станциях.
Тогда, прильнув к окнам, все смотрели на забитые вагонами и цистернами железнодорожные пути, на задымленные маневровые паровозы. Сотни новеньких автомашин и тракторов, поблескивавших краской и лаком, стояли на платформах товарных составов, которые чем-то напоминали Яшке те воинские эшелоны с зачехленной боевой техникой, что проходили когда-то мимо его родного городка на фронт. Только теперь машины были убраны сочной хвоей и не охранялись суровыми часовыми, а на платформах вместо надписи «Даешь Берлин!» были выведены мелом слова «Украина — Казахстану» и «На целину!».
Поезд замедлял ход и, лязгая буферами, останавливался. Соскочив на землю, Яшка нырял под вагоны, загромождавшие пути, и стремглав бежал в конец перрона, где, как он знал по опыту, обязательно отыщутся бабы в полушалках, торгующие костлявыми жареными цыплятами и другой снедью. Не торгуясь, покупал он у этих баб крутые яйца и моченые яблоки и, нагрузившись до подбородка, нередко уже на ходу вскакивал на подножку своего вагона.
И снова поезд набирал ход, и мимо него проносились семафоры, водокачки, телеграфные столбы. На фронтонах вокзалов мелькали незнакомые названия: Кокчетав, Ельтай, Акмолинск… Яшка читал и пробовал их «на зуб». Ель-тай, Кок-че-тав!.. Что ж, неплохо звучит. Он даже не заметил, как случилось, что поезд из весны снова вернулся в глубокую зиму.
Из вагона выгрузились на станции со странным названием Атбасар. Стрелки часов пришлось перевести.
— Приехали, — сказал Боярков, осматриваясь, по сторонам. — Ну и дыра… Интересно, где здесь танцуют?
— Погоди, еще попляшешь, — ответил Яшка. — Зашлют тебя в такое место, куда Макар телят не гонял.
Торжественные проводы, встречи и митинги на больших станциях — все это уже далеко позади. Праздник кончился, начинались будни.
И вот гнедые хрипящие кони, оставив справа придавленные снегом домики Атбасара, вынесли розвальни в степь. Большое тяжелое солнце висело над горизонтом.
Мела поземка.
— Слушай, Чижик! — сказал Яшка. — Как это называется? Ну, когда много всадников и карет…
— Кавалькада, — ответил Чижик.
— Во, правильно! — Яшка откинулся.
По ослепительному снегу неслось друг за другом шесть пар саней. Обернувшись, Яшка увидел, как крепкий меринок с обиженно отвисшей нижней губой трусит по колее, вихляя сытыми, лоснящимися боками. И Яшке почему-то вспомнилось: «Однозвучно гремит колокольчик…»
Но через минуту он уже наклонился к человеку, правившему лошадьми, и спросил:
— Сколько градусов?
— А кто его знает! — равнодушно ответил тот, сквозь зубы. — Градусов сорок будет, а то и больше.
— Да, температурка вполне подходящая! — попытался пошутить Яшка.
И замолчал. Вокруг была такая торжественная тишина, что он страшился звуков собственного голоса. Время от времени ему приходилось зубами стягивать варежки и растирать щеки. Онемевшее лицо не чувствовало боли. У Нади, которая сидела рядом, заиндевели ресницы и брови. Ее дыхание, казалось, застывало в воздухе.
— Как ты себя чувствуешь, Надюша? — спросил Яшка с тревогой.
— Хорошо… — Она улыбнулась сквозь слезы. — Это ветер…
Они ехали третий час, а дороге все еще не было конца. Все так же бесконечно синело небо над головой и ослепительно посверкивал снег. Было такое чувство, будто во всем мире нет сейчас ничего, кроме этой степи и летящих по снегу саней. Едва слышно поскрипывали полозья, вздрагивало кнутовище в руках человека, закутанного в тулуп (Яшка видел его оранжевую, в заплатах спину), а когда налетал ветер, его жестокая ласка была такой крепкой, словно по лицу прошлись драчовым напильником либо наждаком.