Как, спрашиваешь, его звали? Батя, да зачем тебе нужно знать все эти имена? Мансур его звали. А дальше очень сложно. Там дальше пять или даже десять имен, язык сломаешь и мозги. Я не хотел ломать. Мансур, красиво, и баста. Он родился в Душанбе, а вырос в Воркуте. Туда сослали мать. Потом его ветром бросило в Питер. Потом в Москву. А куда мы полетим, Мансур? В Ливию. А Ливия это где? В Африке. Ого, в Африке! А в город-то какой полетим? В Триполи. А потом поедем ко мне в резиденцию. В Сирт. Что такое резиденция? Ну, домой, брат. Домой.
Я позавидовал ему. У него был дом.
Но, бать, мне тогда нравилось, что у меня дома нет, что я ни к чему не привязан; мне нравилось скитаться; жизнь сама все решала за меня, и это мне тоже нравилось.
Африка, Африка, солнечная Африка! В Африке акулы, в Африке гориллы… в Африке большие злые крокодилы… Я так понимал: толстяк богат. Я при нем – слуга и бедняк. Надо было приклеиться к богачу. Мысленно я уже потирал руки. Я ли не сообразительный? Я шустрый. Подсуечусь, где надо. Но пока не надо торопиться. Торопиться никогда не надо. Только тогда, когда тебе грозит смерть.
И то, тут тоже есть выбор: бежать от нее или пойти навстречу ей.
Многие, кстати, кто навстречу ей шел, у нее – выигрывали.
Зачем люди, батя, живут в городах? Пустыня, песок, а вот море, насквозь соленое, и можно утонуть. И люди разделены на богатых и бедных. Хотя все притворяются, что все поделено справедливо. Землю никогда не поделишь как надо. И жизнь – не поделишь. Всеобщая только смерть; это общее богатство. Шейх привез меня к себе в дом. Дом у него – батя!.. умопомраченье. Круглый бассейн, огромный как стадион. И все дно выложены цветными камешками. Узор я запомнил. В польской больничке свастика красовалась, а тут громадный дельфин, величиной с баллистическую ракету, и на нем голая баба стоит. Таких голых баб я на холстах рисовал, ну не я, прости, Славка покойный. А больше всего меня поразили в доме – книжные шкафы: необъятных размеров полки, как вагонные, спать улечься можно, и книги на них – тоже чудовищные, гигантские, как для великанов; и у всех этих толстенных книг корешки позолоченные. Какая-то, бать, просто инопланетная библиотека! Для трехметровых пришельцев! Шейх нежно корешки золотые гладит. Как моя паненка – горностая. Вспомнил я паненку и запечалился. Шейх меня развлекал. От грусти отвлекал. Кормил как на убой. Бать, на Востоке, я так понял, круто едят, гораздо круче, чем у нас. Мы наклоняемся над громадным, как золотое озеро, блюдом, оно все в орнаментах, такое впору в музей, а они жрут с него, пальцы в масленый рис макают. Руками ели. У шейха четыре жены, все по правилам ихним. Все на мордаху ничего, сносные, даже старые, в смысле старшие. А одна, самая молоденькая, девчонка совсем, все подносила мне кушанья. Я съем, она еще несет. Я отказываюсь, головой трясу. Она мне по-восточному что-то мелко, мелко сыплет, и зубки показывает, как крысенок. Я на Мансура гляжу: переводи! Он смеется, толстое лицо ладонью отирает: у нас от угощенья не отказываются. Откажешься – значит, дурно приготовлено. Позор хозяйке! Я ел, чтобы избавить девчонку от позора. А она глядела мне в рот. Как-то раз обернулась, грязные тарелки и подносы на кухню уносила – и так поглядела странно – и я в ней увидал ту. Ну, ту, ночную елку. Танцующую на морозе, в ночи. Вспомнил, и как током меня шурануло.