Он не мог вдохнуть глубже. Надо было выдохнуть.
Он боялся выдоха.
Потому что за выдохом надо будет снова сделать вдох, а в легкие вместо воздуха польется что-то другое. Что? Вода? Молоко? Водка? Облако? Метель?
"Варя, где Варя? Где она?"
Жены не было. Не было и страха. Он выдохнул с радостью, с гордостью: вот вам! Я не боюсь!
Но, как только он выдохнул, шумно и хрипло, страх явился опять. Страх стал им самим. Рук и ног не было: был голый страх. "И никакого тебе света. Никакого счастья. Так все просто".
Он успел подумать краем молитвы: "Господи, как же все просто", – как его, будто простыню, схватили огромные, чужие и властные руки, скрутили в жгут, выкрутили, выжали, на койку и на пол закапала бедная грязная жизнь, растеклась пятнами по подушке и одеялу. Руки тянули одеяло на себя. Тянули. Щипали. Собирали с одеяла жуков и бабочек, червей для рыбалки и цветные стекла. Тащили ближе к груди, ко рту самое милое, самое дорогое. Ткань. Паутину. Кружево. Песок. Рыбий скелет. Пустую бутылку. Рюмку. Кастрюльку.
Он схватился рукой, обращенной в страх, за ручку родной кастрюли, и кипящая, булькающая вода выплеснулась ему на живот, на ноги. Он обварился. А боли не было. Он еще видел, как вздувается на голых бедрах и лодыжках кожа, идет пузырями, как валится на пол кастрюля с кипятком. Потом кипяток плеснул в глаза, и слепые глаза лопнули и вытекли. Он еще успел ощутить это.
Илья Ильич сделал вдох, и вместо воздуха ему в легкие влился кипяток.
А потом откуда-то сбоку, а может, со спины навалилась тьма.
Перед тем, как тьма накрыла его, он все-таки успел увидеть свет.
Совсем маленький. Нищий. Ничтожный. На светлячка под гнилым пнем похожий.
И, как только он увидел этот свет, ему стало так его жалко, и он захотел его взять, прижать к сердцу. Защитить. Укрыть. Спасти.
Не успел.
Круглый мужик в полосатой пижаме бежал по коридору, махал, как пингвин крыльями, короткими ручками и кричал: "Доктора! Доктора! У нас в палате больной умер!" Фикусы качали громадными лаковыми листьями. В бочках, где они росли, валялись вата и окурки. Врач спешил, шагал мимо фикусов и палат, глядел на часы на запястье, зевал – только что съел марципан и выпил горячего чаю, хотел мирно устроиться спать в ординаторской на раскладушке. А тут на тебе, смерть, ну он же так и знал, что сегодня. Вошел в палату. Больные стояли вокруг койки Ильи Ильича. Смотрели на него, кто как: кто холодно, кто с любопытством, кто сокрушенно, кто слезно. Врач наклонился, пощупал Илье Ильичу пульс, потом приложил пальцы к шее.
– Уже холодеет.
– А вы трогали?
– Трогали.
– У него родня есть?
– Мы-то откуда знаем.
Врач ладонью закрыл Илье Ильичу глаза, а потом украдкой вытер ладонь о полу халата.
Людочка приехала вскоре. Разыскали ее телефон. Людочка стояла у койки и тихо смотрела на смерть. Она уже видела смерть в жизни, но смерть была каждый раз новая. Не похожая на себя прежнюю.
– Вы сможете забрать тело?
Людочка шмыгнула носом. Сквозь модные дырявые джинсы просвечивали голые колени. Старый свитер обтягивал полную грудь. Людочка чувствовала жадные взгляды мужиков и думала: "Значит, не очень-то и больные". А потом еще думала так: "Это жизнь, это все жизнь". Врач стоял рядом. Он взял ее руку и пожал, и она не удивилась. " То ли сочувствует, а то ли я ему понравилась". Она подняла руку и перекрестилась, и громко прочитала заупокойную молитву, которую знала. Никто не повторял за ней. Одинокий голос истаял в душной палате.
– Форточку откройте, – сказала Людочка сердито, – у вас тут как в нужнике.
– У нас тут покойник.
– Тем более.
– А кто он вам? Муж?
Людочка молчала.
– Как же муж, такой-то старик. Она, видишь, молоденькая.
– Какая там молоденькая? Бэ-у, разуй глаза.
– Нет, не бэ-у. Ротик свежий, как помидорчик.
Мужики обсуждали ее при ней, будто она была манекен или мертвец.
– Папаша, значит!
– Или, может, друг-приятель? А?
Илья Ильич лежал спокойно и чинно. Его ступни странно вывернулись. Подбородок утонул в яремной ямке. Седые пряди прилипли к холодному лбу.
Он лежал так, будто собрался лежать здесь, на этой койке, всю жизнь.
Всю смерть.
Людочка молчала.
***
Отец сам брил его голову. Сын так хотел. Еле подносил руку ко лбу, указывал пальцем, потом крючил пальцы и скреб себе лоб. Показывал: побрей, мол. Привык к голой голове. Матвей брил его опасной бритвой своего деда. Когда однажды он так побрил Марку голову и щеки и выносил за ним грязную мыльную воду, ему привиделся дед за конторкой. Дед стоял молча, насупив брови, глядел на него. Матвей не понял, чего больше было в глазах деда: ярости или милости.