Еще один был: восточный. С Кавказа. Он глотки резал нашим солдатикам, как баранам. Этот – смешливый! Все прошения подавал. На то, чтобы условно освободили. "Ну и што такова, я парням вашим горла резал, эта наши враги, парни ка мне в саклю пришли са смэртью, и я што, должин их с пирагами встрэчать?! А у миня жэна, детки, я што, их пад пули падставлю?! Лучши я сам убью, чем миня убьют!" Шуточками сыпал, прибаутками. Пел восточные песни и ногами в валенках перебирал, будто в ичигах танцевал. Снег летел из-под веселых ног. Он – жил! А как жили матери тех солдат, кому он глотки перерезал?
Мы переписывались с девчонками. Адресочки друг по другу передавали. Когда девчонки узнавали, что сидишь пожизненно, сразу прекращали писать. Батя, батя, я однажды одной девчонке написал всю свою жизнь.
Ту жизнь, батя, какую ты знать не знал.
Ты ведь не знал, батя, как я жил. Как я в детстве, в юности уже вором был.
А ты думал, я был такой приличный домашний мальчик.
А у меня, бать, была тайная жизнь, я собственной жизнью жил, какой хотел, и никто меня не мог остановить, переделать. Перекроить. У меня эту мою жизнь – отнять.
Рано я начал воровать. Первый мой чужой карман: на рынке. Мужик в пальто с цигейковым воротником. Наклоняется над прилавком. Тщательно высматривает: ему надо купить вкусность, да получше, да подешевле! Торгуется. Торговка растопыривает красные на морозе пальцы. Фрукты, сизый лук, ало-малиновое, с белыми мраморными разводами жира мясо. Тяжелые золотые слитки лимонов. Шубы всюду пухлые. Народ толпится. Пар изо ртов у людей валит, как у лошадей. Я маленький, и все люди вокруг кажутся мне громадными и богатыми. Богатыми, как цари. Все они цари, а я маленький жалкий бедняк. Их слуга. Меня родили для того, чтобы я им прислуживал. Ну уж нет! Мужик отогнул от подбородка синий цигейковый воротник, показывал торговке два растопыренных пальца; она громко орала ему в ответ и показывала три. Я крался за мужиком. Встал, вроде как в очередь. На меня не обращали внимания: я был слишком маленький. Думали, наверное: я чей-то ребенок. К прилавку подошли две тетки в широких, как шалаши, шубах, одна сняла варежку, у нее на длинном пальце блеснуло золотое с рубином кольцо, я запомнил. Она копошилась в кошельке. Я скользнул поближе к мужику, и, сам не знаю, как, весь дрожа, так дрожат в любви или на охоте, дрожат от страсти, от счастья и страха, запустил руку ему в карман и потными пальцами нащупал бумажник. Вынул тихо, незаметно; старался, чтобы моя согнутая в локте рука почти не двигалась. Так медленно вытягивал. Вытянул. Спиной к теткам повернулся. Так же медленно, как вынимал, утолкал к себе за пазуху. В карман рубахи. Мать мне покупала тогда рубашки с нагрудными кармашками. Бать, ты помнишь мать? Нет, ты помнишь? Помнишь?
Магазины и рынки, лавки и лотки. Ткани, жратва, украшенья, опять тряпки. Все человеческое можно было украсть. Так я понимал жизнь: кради все чудесное, что в ней есть, присваивай, другой жизни не будет! Я рано столкнулся со смертью, ну, ты помнишь. Что тебе рассказывать. Братья мои умирали, сестры тоже. Умирание я заведомо записал в главные враги. Я себе сказал: пока я не начну умирать – я буду красть жизнь! Тащить ее, лямзить, тырить, тибрить, воровать, присваивать, заимствовать, использовать! Я ведь так ее люблю! И она уже – моя. Козявка я был еще, пацаненок, а поди ж ты, так уже рассуждал! Живем один миг на земле. Бегаем, тараканы, по ее черствой ледяной корке, жрем и пьем, наряжаемся и бестолково украшаем себя, любим друг друга, а то и убиваем, рожаем себе подобных, а завтра хороним. И вся песня табунщика! Короткая такая песня! Только начнешь, а уже надо петь последний куплет. А о чем в последнем куплете? Думаешь, про солнце, про губы любимой? Вовсе нет. Про гроб, и глазет, и чугунный черный крест, и вьюжный могильный холм. Вот про что! Тоска! А я тосковать не хотел. Я – веселился!