–
– Эти поездки были поиском иной жизни – несоветской красоты и правды. Руины усадеб были для нас осколками разбитого вдребезги мира. Он нас тянул к себе. Мы называли их поездками по архитектурным памятникам. На самом деле это была, конечно, ностальгия русских сердец по той жизни – необязательно церковной, – которая рухнула, утонула. Мы это поняли потом. Иконы тоже. Но большинство тех храмов, куда мы приезжали, были совершенно разорены. В лучшем случае – немного росписей под куполами. Усыпальницы князей, дворян тоже были разорены мародерами, это были пустые ямы. Полуразрушенные портики старых дворцов восемнадцатого – начала девятнадцатого века… Все это выглядело ужасно. Мы же чувствовали себя людьми, которые пытаются хотя бы для себя впитать последние остатки былого.
Я, например, много раз ездил в Оптину пустынь, когда она еще не была действующим монастырем, когда там было училище в монастыре и санаторий в скиту. На поездки меня вдохновил не только Достоевский, но и вообще русская культура, потому что впоследствии, когда я уже пришел к Церкви, в конце 1970-х – начале 1980– х годов, я, помимо Таиланда, для себя занимался русскими славянофилами. Я писал об Иване Киреевском. Вышла эта работа. Мой друг, ныне покойный, Алексей Салмин, писал о Хомякове, а другой друг – ныне академик РАН – Ю. С. Пивоваров [129] писал о Ю. Ф. Самарине [130] . Конечно, поскольку Киреевский был духовным чадом преподобного Макария Оптинского [131] и у него усадьба была под Белёвом, мы туда ездили, смотрели все эти достопримечательности.
Как-то мы с Юрием Сергеевичем Пивоваровым поехали в Оптину пустынь, это был 1978 год, и вспомнили, что именно в этот день, за сто лет до того, Федор Достоевский и Владимир Соловьев тоже вместе посетили Оптину пустынь. Такое случайное совпадение. Мы только когда уже шли сосновой рощей к руинам монастыря, вспомнили, что день совпал. Была гроза, мы промокли до нитки, а потом вышло солнце, стало невероятно красиво, и такое ощущение возникло, как будто этих ста лет не было.
–
– Я практически не ездил. Ну да, бывал несколько раз в Псково-Печерской Лавре. Но у меня не было большой потребности в паломничествах, и до сих пор, кстати, нет. Например, возможно, это покажется невероятным, но в Оптиной пустыни после ее восстановления я ни разу не был. Раньше, когда она была разрушена, я был много раз, живал близ нее в палатке, а сейчас – нет. Для меня мой Иерусалим и мой Иордан были там, где был мой духовник, – в обычном православном храме. Мое общение с Библией, общение в Таинствах – это было самое главное. Я как-то старался разделять поездки, путешествия и как таковую духовную жизнь. Естественно, я ее продолжал вести и в путешествиях: молился, читал Писание. Но участвовать, как сейчас это очень распространено, в организованных паломничествах, многодневных крестных ходах, – не участвовал. Меня всегда эти массовые формы благочестия немного смущали, вероятно, как человека, выросшего в советской действительности и боящегося всего массового. У нас было отторжение, в общем-то, от массовки, возможно, это во мне осталось. Я не говорю, что мой взгляд правильный, может, он глубоко неверный, но как-то вот я в нем прожил всю жизнь.
–
Например, его ближайшим другом был Валя Асмус, тот, что потом стал отцом Валентином Асмусом [133] , известным московским священником. А тогда Сева звал его просто Валей, Валентином Валентиновичем. Он был диаконом и никак не хотел становиться священником, чтобы молитвы за власть не произносить. После же того, как советская власть рухнула, с удовольствием стал священником.