Кальвина бы возмутило – и это справедливо, – если бы его систему расценивали как метод преодоления страха. Но он мог бы признать это как побочный итог, ибо в Священном Писании есть подобные мысли. Установить почитание Бога во всем мире – вот что было его целью, и страх тоже должен был подчиниться ей. Никто не станет отрицать, что Кальвин создал мощные сублимации, породившие в мировой истории вплоть до нашего времени глубокие перемены, хотя, несомненно, не только благословенные. Если выражаться психологически, то есть буднично, он подчинил своему идеалу все психические энергии слабого тела и титанического духа и достиг формально-нравственной высоты, призванной вызывать восхищение у всех последующих поколений. Если говорить на языке религии, то он, конечно, неверно понял волю Божию, явленную как святая любовь. Его совесть неоднократно ожесточалась по отношению к нему самому и к другим, но он не мог иначе и стремился только к тому, что ему казалось наивысшим – славе Божией. Он решил, что его Бог велит ему идти на войну – и воспринял этот приказ с такой верностью долгу, которую никто и никогда не смог превзойти. Кальвин совершил великое дело, которое по своему значению для мировой истории превосходит деяния Лютера, однако он не обладает своеобразием Лютера или Цвингли. Вальтер Кёлер, без сомнения, лучший специалист в этой области, пишет: «Цвингли – основатель реформистского типа веры. Говорят, “все, что явил Кальвин, пришло через Лютера от Цвингли”, и это справедливо, если недооценить уникальность женевского реформатора»[827]
. Следуя по пути Цвингли и расширяя его, он поставил протестантизму задачу завоевать мир для Бога, подчинив божественной воле и человеческие силы, и богатство природы. Он спас протестантизм не только с политической точки зрения, но и тем, что дал ему практическую цель. Для него завоевание мира для Бога было важнее, чем одолеть страх, и это – одно из наивысших преимуществ его работы над страхом.Но, конечно, нельзя согласиться с тем, что он с садистской строгостью своей совести, с ужасными методами насилия, с его владычеством страха, которые предпочитают отрицать биографы, показывающие все только в красивых тонах, с его догматизацией Библии, совершенной под тяжелейшими угрозами и с брутальной жестокостью, и его искажением любящего характера вести Иисуса Христа полностью охватил и оказал содействие духу своего учителя. Если, согласно Ин. 13:35, ученики Иисуса должны узнаваться по их любви к другим, то Кальвин стоит глубоко, очень глубоко ниже не только своего учителя, но и милосердия, требуемого как христианский минимум. Причитания высланных, стенания подвергаемых пыткам, крики ужаса, предсмертные хрипы изувеченных и костры, на которых сжигали невиновных, предъявляют страшное обвинение неоднократно лишенному своего глубочайшего смысла, искаженному неврозом страха-навязчивых состояний христианству властного женевского реформатора, который достойные сожаления заблуждения своего времени не только перенял, но и ужасно усилил, – а ведь он хотел восстановить изначальное Евангелие милосердного Спасителя. Карающее свидетельство Сервета с его впечатляющим соединением благодарности и благоговения по отношению к делу Кальвина, но также его определенное отвержение его заблуждений в отношении истинных принципов Евангелий будут справедливыми для обоих лиц загадочного, пугающего и все-таки снова вызывающего робкое восхищение человека, хотя оно слишком сильно приписывает вину тогдашнему времени. Учение о неврозах позволяет нам создать картину, не искаженную ни однобоким восхищением, ни злобой.
Глубоко сожалею, что наша тема и объем этой книги не позволяют уделить внимание великим и достойным качествам Кальвина в той же мере, в какой я уделил внимание последствиям его страха. Ни в одном человеке я не видел, чтобы чудовищное, идущее из глубин его души, было столь тесно соединено с величием. Как Вернле, Шуази и многим другим, ужасные черты реформатора не мешают мне восхищаться тем, что он был безгранично предан своему Богу, несмотря на тяжелые телесные страдания и борьбу с миром, и тем, сколь непреклонен он был по отношению к притязаниям совести. В нем полыхал огонь, который сжег и его самого, и других, но его свет прошел через континенты и столетия, – и то был не мягкий милосердный свет самого Иисуса Христа, но именно от искорки этого света был зажжен факел, воссиявший в великой и демонической душе Кальвина.