И тут подъехал на паршивом своём вороном этот хам в магнатском платье, сидевшем на нём, как на корове вышитое седло. И, подъехав, поскольку не умел вести высокую беседу, сразу начал непристойно лезть и приставать с этой своей «арендой».
Некоторое время я молчал. Это потому, что худородные сиволапы имеют плохой слух. Скажешь им: «Слава Иисусу», Божьего имени они, спесивые, не услышат. Но зато стоит кому-то в их компании трахнуть – они услышат сразу. Каждому своё. Каждый слышит то, к чему больше привык. Ихние уши приспособлены не для звучания Божьего имени, а для более низких звуков. Уста их забыли, как выговаривается слово «Иисус», а помнят только слова: «Ф-фу, хамство».
И вот он ехал рядом со мной и гавкал. А я молчал. До тех пор, покуда он не сказал что-то насчёт того, что пусть он не будет Фаддеем Квясткгайлом, если не заставит меня заплатить. Только тогда, услышав его богомерзкое имя, я изволил ответить и бросил: «Что твоя „аренда“ перед шляхетской честью? Тьфу!».
Тогда он начал непристойно похваляться своим захудалым дворянством.
И я сказал ему с гордостью: «Тьфу ты, а не шляхта! Вы из лесов жмойских пришли. Вы грамоты не знали, а Роскаши – коренные здешние. Вы на медведицах женились, когда нас князь Всеслав в рыцари милостиво посвятил».
«Брешешь. Мы вас завоевали».
«Это мы вас завоевали, – говорю. – На чьём языке говоришь, дикарь?».
Ему крыть нечем. «Давай, – кричит, – деньги!».
А я ему, как солью в глаза, правду: «Вы от Гедимина по пятой боковой младшей линии, а я от Всеслава Полоцкого по второй. Тьфу твоё дворянство перед моим!».
«Хам!» – осмелел он.
«Дикари вы. С быдлом вы спали в круглых халупах своих. В шкурах ходили вы!».
«Мужик!».
Тут я, словно пропалывая, выдрал чертополох, святое наше гербовое растение, и сунул его под хвост хамскому коню этого хамского якобы магната. Конь дал свечку, и тот вылетел из седла и шмякнулся всем телом о пашню… И он ещё говорил, что дворянин. Да дворянин ни за что с коня бы не упал – разве что только вдребезги пьяный.
Я встал над ним – не шевелится.
«Я т-тебе дам „мужик“», – спокойно сказал я.
Подумал немного, а потом выпряг коня, чтобы не мучилось животное, поцеловал в храп верного своего боевого друга да и пошёл от пашни к пуще.
Перед Лотром стоял очередной из «святого семейства». Тот самый оболтус, игравший в мистерии Христа. Он переминался с ноги на ногу, и половицы стонали под ним. Теперь на нём не было золотистого парика. Свои волосы, грязновато-рыжие в ржавчину, спутались. Лоб низкий. Надбровные дуги тяжелые. Туповатое, но довольно добродушное лицо – признак флегмы.
– А ты? – спросил Лотр.
– Эва… Я? – отозвался, будто удивившись, телепень.
– Эва… ты, – сказал кардинал.
– Акила Киёвый, – молвил человек.
– Рассказывай, – распорядился Болванович.
Телепень шлёпал губами, как мень[78]
.– Эва… А я что? Я лесоруб… Пристал к ним, чтоб его… лесоруб я… Домишко имел… этакий… Чуть, может, больше… ну… чем дупло… Из дома… как же оно… согнали… Лес стал заповедным… королевским… Ну и потом, я на сборщика податей случайно дуб уронил. Срубленный. И не сказать, чтобы большой был дуб. Так, лет на семьдесят. Да, видно, попал по голому месту.
– Ничего себе, – сказал Лотр.
– Эва… А чего «ничего»? На меня однажды столетний упал. И ничего. Временами только… как же его… эва… в ушах стреляет.
– М-м, – в отчаянии замычал Босяцкий.
– Клянусь Матерью Божьей и святым Михаилом, – впадая вдруг в припадок гнева, выпалил Пархвер, – вот кого просто и Бог не позволит оставить без костра. Его жир один стоит больше, чем вся его достойная жалости жизнь.
– Эва… А чего моя… эта… жизнь… Она мне – ничего.
И тут вдруг вскипел Богдан:
– Ты… Хамуйло… Какой же ты хорь!.. Я начинаю седеть, ты, щенок, и ещё ни разу никого не попрекнул жизнью. Мы умрём. Но ты, вот так укоряя людей самым дорогим, что им дадено, умрёшь раньше. А если доживёшь до моих лет и не получишь плахи в затылок или стрелы в тельбух[79]
, значит, белорусы стали быдлом и их высокой пробы храбрость умерла.Роскаш был таким страшным, что, боясь проклятия осуждённого, в которое тогда верили значительно больше, чем сейчас, судьи замолкли, и даже Пархвер утишил свой гнев.
– Хорошо, – примирительно произнес Лотр. – Ну а ты… следующий?
Следующий, человечек лет под сорок, горбоносый, с жадным ртом в сетке крупных жёстких морщин, с серыми, одновременно фанатичными и сварливыми глазами, вдруг вскричал каким-то бессмысленно страстным голосом:
– А что следующий? Что следующий?! – Глаза его бегали.
– Ну, ты что? – спросил Босяцкий. – Может, хоть ты честный человек?
– Чего честный?! Зачем?! Среди таких людей да честный?! Я не честный, я – мытарь! Мытарь я! Мытарь!.. Даниил Кадушкевич моё прозвище.
Братчик улыбнулся.
– Чего же ты из мытарей ушёл? – в медвежьих глазах Болвановича промелькнул интерес. – Работа почётная… Хорошая… Сам апостол Матфей был мытарем.